Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Теоретики журнала «Числа» о роли и значении искусства



 

Об основных темах «Чисел», о рассматриваемых в журнале вопросах и принципах искусства говорилось достаточно много – как в самих «Числах», так и в других изданиях русского зарубежья, однако подробного их анализа до сих пор не производилось. Обычно критиками и исследователями отмечались темы и вопросы, которые декларировали сами «Числа».

В редакционной статье, которой открывался первый номер журнала, говорилось: «У бездомных, у лишенных веры отцов или поколебленных в этой вере, у всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, – обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти. “Числам” хотелось бы говорить главным образом об этом»[79].

В дальнейшем один из первых исследователей «Чисел» К.Гершельман в своей статье «О современной поэзии» выделит следующие основные темы сборников – «...смысловая оценка жизни, личности, мира; индивидуальная смерть, как центральная тема; темы религиозно-философские»[80]; в письме в редакцию «Чисел» те же темы определяются им по-другому: «...темы смерти, метафизической неполноты и одиночества, темы бессмысленности и призрачности мира и др.»[81]..

Н.В.Летаева в своей диссертации также говорит о вечных темах литературы, нашедших свое отражение в «Числах», а в качестве основной темы «Чисел» выделяет «тему самоценности и значимости индивидуального уровня бытия человека»[82].

Мы, в свою очередь, говорим не столько о темах, сколько об основных вопросах искусства в целом и литературы в частности, интересовавших авторов-теоретиков «Чисел». Приблизительное представление о многообразии данных вопросов и их взаимосвязи в теоретических работах «Чисел» дано нами в Приложении 2. Как основные, нами выделяются следующие вопросы: стремление к истине в искусстве; соотношение искусства и политики; отражение экзистенциальных категорий (смерти, любви, жалости) в искусстве.

Выше нами уже было сказано, что какой-либо единой, твердой теоретической позиции «Чисел» выработано не было; на страницах журнала была популярна литературно-эстетическая дискуссия. Наиболее существенным для теоретиков «Чисел» являлся принцип истины в искусстве. Данный принцип был важен в связи с религиозно-философскими исканиями «числовцев». Истина понималась теоретиками журнала прежде всего как религиозно-философская категория, связанная с постижением трансцендентного.

Уже в первом номере «Чисел» в статье Николая Оцупа «Ф. И. Тютчев» говорится, что «...поэзия Тютчева хочет совпасть с абсолютным, она ищет «недостижимого, неизменного», того, «что пребывает над миром или на самой последней его глубине»[83]. Именно в выражении этого абсолюта, по мнению «числовцев», и состоит задача подлинного искусства. Под абсолютным в данном случае подразумевается некая божественная, творческая, метафизическая глубина мира.

В связи с этим на страницах журнала все истинное, реальное, настоящее, жизненное противопоставляется не только ложному, фальшивому или пустому, но даже «искусству» или «литературе». Под последними в контексте таких рассуждений понимается нечто искусственное, неспособное выразить абсолют. К такому противопоставлению обращались на страницах «Чисел», помимо Н.Оцупа, Г.Адамович в «Комментариях» и Г.Иванов в рецензии на книгу Алексея Холчева «Гонг. Смертный плен».

Г.Адамович говорит о двух видах творчества: «творчестве внутрь», когда нет необходимости в каком-либо вымысле, и «творчестве вовне», когда вымысел нужен. Нравственным примером творчества первого рода для Г.Адамовича служит Л. Толстой, сказавший (в передаче Адамовича): «Как я могу написать, что по правой стороне Невского шла дама в бархатной шубе, если никакой дамы не было...»[84]. При этом Г.Адамович во многом сближается во взглядах с философией искусства Л.Толстого (в поздний период его творчества), утверждавшего, что «главная цель искусства та, чтобы проявить, высказать правду о душе человека[85]».

Настоящая, значительная литература, по мнению Г.Адамовича, на первое место ставит не вымысел, не фантазию, а возможно максимальное приближение к жизненной правде. В связи с этим он критически осмысливает советскую литературу, которая, по его мнению, упрощенно понимает реализм, описывая внешнюю жизнь без ее внутренней глубины[86].

«Петербургских поэтов» поддержала З.Гиппиус в своих «Литературных размышлениях» (№ 4), утверждая, что «мы разделяем стихи на хорошие, средние, плохие, и, рассматривая их с литературной точки зрения, можем, подчас, доказать, что хорошие – хороши, и почему плохи плохие. Но действительное наше отношение к стихам лежит глубже, и разделяются они не так, – не на «хорошие» и «дурные». Раньше каких бы то ни было оценок, сам собою является вопрос: « есть » [Здесь и далее выделение автора – Н. З.] эти стихи, или их « нет? » Вот на « есть » и на « нет » все стихи и делятся, без большого, притом, труда»[87].

«Есть», с точки зрения Гиппиус, стихотворения, сумевшие выразить истину; она называет их «подлинной поэзией». Так же, как и «петербургские поэты», З.Гиппиус противопоставляет жизненное творческое начало искусства некоему «таланту», литературному мастерству. Примечательно, что объектом анализа в данном случае выступает сборник стихов Г.Иванова:

«Чрезвычайно есть стихи, о которых сейчас я думаю, чрезвычайно есть за ними поэт – Георгий Иванов. И поэтическое бытие это так важно, что почти не хочется тянуть его стихи в чисто-литературную плоскость, отмечать своеобразие (м. б. и однообразие) ритмов, говорить о «мастерстве», и т. д. Не трудно выискать, специально этим занявшись, и «недостатки» в стихах Георгия Иванова. Но, кажется, и они, – большинство из них, – такого рода, что в гармонии целого нужны, а потому и перестают быть “недостатками”» [88].

Из представителей молодого литературного поколения наиболее полно творческий принцип стремления к истине выразил Борис Поплавский в статье «По поводу...», а точнее, в последней части статьи – «По поводу Джойса». Здесь Поплавский противопоставляет литературный талант, «умение хорошо писать», с одной стороны, и стремление выразить истину, «самое главное» – с другой. Он пишет: «...есть авторы, которых стыдно не читать, даже часто литературно слабых и второстепенных, ибо им было дано одно, то, без чего всякий талант только позорит его обладателя, то, с чем можно обойтись и без таланта и даже явно вопреки отсутствию таланта потрясти мир – они писали о самом главном, они чувствовали самое главное... К чему здесь всякие выдумки»[89].

Джойс для Поплавского является эталоном писателя именно потому, что больше, чем кто бы то ни было, «прикасается к реальности бытия». Резюмируя свое отношение к творчеству Джойса, Поплавский пишет: «Все вместе создает совершенно ошеломляющий документ, нечто столь реальное, столь живое, столь разнообразное и столь правдивое, что кажется нам, если бы была необходимость... по разрушении европейской цивилизации единственную книгу сохранить на память, чтоб через века или пространства дать представление о ней погибшей, следовало бы может быть оставить именно Улисса Джойса»[90].

Похожие мысли о современной литературе высказывает другой молодой поэт – Игорь Чиннов – в своей статье «Отвлечение от всего». По его мнению, настоящая поэзия не может быть полностью чужда миру, но она и не может быть вовлечена во все мирские дела. Лучшая поэзия всегда выражает самую сущность мира, говоря о «самом важном» [курсив мой – Н. З.], но случаи приближения к абсолюту путем творческого откровения редки, это удается только гениальным поэтам. Мир поэзии, по И. Чиннову, прост, мудрость ее – особая, доступная лишь немногим. В предельной простоте лучшей поэзии, по мнению И. Чиннова, проявляется вместе с тем и ее предельная сложность[91].

Понятие «простоты» у «числовцев», безусловно, отличалось от акмеистического ее понимания. Здесь уместно будет привести цитату из воспоминаний Г.Адамовича:

«Г.Иванову и мне в голову не приходило продолжать акмеизм в эмиграции. Т. н. парижская нота – стремление к простоте... Настроение эмигр< антской> поэзии – аскетическое, враждебное мажору акмеизма. Было желание найти окончательные, последние, чудесные слова, кот< оры> х найти нельзя... Стремление к финальному чуду.

...Акмеизм последних слов не искал... В эмиграции мы спрашивали: “Зачем мы здесь? Что делает человек на земле? ” Это все было Гумилеву чуждо»[92].

Требование «числовцами» предельной простоты в искусстве ради его приближения к «истине», к «самому главному» могло привести к парадоксальным утверждениям о невозможности существования искусства и даже, в широком смысле, – о его ненужности.

В своих «Комментариях» Г.Адамович творчески переосмысляет слова Л. Толстого:

«Самое важное в произведении искусства - чтобы оно имело нечто вроде фокуса, то есть, чего-то такого, к чему сходятся все лучи или от чего исходят. И этот фокус должен быть недоступен полному объяснению словами[93]».

Для Г.Адамовича уже не искусство, а сама жизнь представляется в виде некой окружности с проведенными радиусами. На концах радиусов, «...где поле обширное и необозримое, где тысячи случаев, тем, настроений, тонов, ритмов, сюжетов»[94], в многообразии выбора существует литература. Иногда человек хочет достигнуть центра, спуститься к «единственно нужному» в поисках «настоящих слов», простоты и правды, отбросив все лишнее. Однако оказывается, что в центре окружности можно только молчать. На свете не существует слов, которыми можно было бы выразить чувства «проникшего к центру». Так, по мнению Г.Адамовича, желание предельной простоты в литературе способно привести к ее концу.

С этого же максималистского утверждения о ненужности искусства начинает свою статью «О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции» Б.Поплавский:

«Искусства нет и не нужно. Любовь к искусству – пошлость... И всякому знаменитому писателю предпочтителен иной неизвестный гений, который иронически сжимает и разжимает перед собою большую атлетическую руку и вполголоса говорит: «Они никогда не узнают».

Отсутствие искусства прекраснее его самого»[95].

Настоящее искусство, – по Б.Поплавскому – это «частная переписка между друзьями», «письмо, отправленное по неизвестному адресу», способное дойти до человека, «которого можно было бы любить, с которым можно было бы дружить, собрав которых сладко было бы умереть вместе»[96]. Но весь парадокс в том, что при общении двух настолько родственных душ никакого искусства, вымысла уже не нужно, оно лишь затруднит общение.

Б.Поплавский доводит до логического завершения мысль, высказанную некогда З.Гиппиус и поддержанную многими молодыми литераторами, о том, что стихотворение – это «человеческий документ». Иными словами, искусство должно максимально полно отражать жизнь человека, прежде всего внутреннюю. Но ведь любое художественное произведение рассчитано на аудиторию, следовательно, по мнению Б.Поплавского, искусству изначально присуще некое «литературное кокетство», фальшь, которая лишь отдаляет человека от постижения истины. Гораздо лучше литературы подлинную жизнь могут передать частное письмо, дневник или «психоаналитическая стенограмма».

Поплавский утверждает, что в литературе «существует только документ, только факт духовной жизни... Хочется быть красивым и замечательным. Конец. Эстетика. Пошлость. Литературщина. Но нельзя и в жизни жульничать и писать хорошие стихи... А не жульничать, значит терпеть поражения. А все удачники жуликоваты, даже Пушкин. А вот Лермонтов, это другое дело»[97].

Противопоставление Пушкина Лермонтову вообще достаточно характерно для «числовцев», считавших Лермонтова предтечей; но у Поплавского это противопоставление предстает в новом свете. Лермонтов становится духовным ориентиром, поскольку в его творчестве нет того, что Поплавский называет «литературщиной» и «жульничеством», то есть попыток как-то приукрасить или скрыть истину.

В этой же статье Н.Оцуп высказывает очень важную для понимания творчества молодых мысль: «стихи могут заменить автору любое действие»[98]; возможно, если бы В. Смоленский не написал своего сборника, он бы погиб. Действительно, для «младоэмигрантов» возможность творить часто оказывалась своего рода противоядием от осознания своей ненужности, и, как результат, – гибели. Говоря – может быть, слегка иронически – о возможной судьбе В. Смоленского, Н.Оцуп тем самым как бы предсказывает трагическую судьбу другого талантливого представителя молодого поколения – Б.Поплавского. Ведь писал же о гибели Б.Поплавского другой «младоэмигрант» В.Яновский:

«Продолжались бы «Числа» или замышлялось бы другое, способное увлечь дело, Борис не погиб бы»[99].

Об этом же говорит, перекликаясь с рассуждениями Н.Оцупа, одна из ярких представительниц молодого литературного поколения на страницах «Чисел» – Е.Бакунина, в своей статье «Для кого и для чего писать». Она рассуждает о том, что потребность творить рождается у человека зачастую как альтернатива смерти – потому что, приняв всю боль мира, ясно осознав «одинокое непонимание бессмыслия рождения и насилия смерти, предстающее перед каждым в свой час с остротой новизны»[100], человек, в понимании Е.Бакуниной, должен либо умереть, либо «как-то из себя выйти», то есть попытаться выразить себя в искусстве. Потому и появляются «пишущие не писатели», – люди, творящие не потому, что хотят что-то сказать, а потому, что не могут молчать. При этом труднее всего молчать в этом мире женщине, самим «естеством своим поставленной под удар»[101].

Таким образом, теоретики журнала выдвигают необходимость авторской откровенности и честности, в первую очередь, перед самим собой; наличие читателя не является необходимым условием существования текста. Несомненно, что здесь сказались не только религиозно-философские искания «числовцев», не только влияние теории психоанализа и новейшей западноевропейской литературы (М. Пруста, Дж. Джойса, А. Жида и др.), но и сложившиеся условия существования русской культуры в эмиграции. Читателя в его массовом понимании действительно не было, в связи с этим вставал вопрос о возможности существования литературы без читателя. В таком контексте произведение приобретало черты исповеди.

Таким образом, авторами отрицалось утилитарное значение искусства. Оно рассматривалось лишь как способ придти к высшей истине, абсолютному, «самому главному», познать нечто трансцендентное. Н.Оцуп писал о единственной задаче искусства – в соответствии с теорией Фрейда «очищать» наше подсознание, вскрывать самые темные его тайники, говоря о самых важных, самых интимных для автора вещах[102].

Немаловажную роль в теоретических статьях «Чисел» играли рассуждения о судьбе «новой», молодой эмигрантской литературы. При этом попытки рассмотрения ее как явления предпринимались самими же молодыми – Б.Поплавским, В.Варшавским, И. Чинновым и другими.

В другой своей статье «О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции» Б.Поплавский в первую очередь отмечает в современной ему эмигрантской поэзии тему смерти; при этом, приводя в качестве примера строки авторов «Чисел» – Н.Оцупа, Г.Адамовича, З.Гиппиус, Г.Иванова, А. Гингера – Б.Поплавский говорит о том, что в той же тональности пишет и В. Ходасевич, «о котором говорят, что он где-то на другой стороне». Никакой «другой стороны», по Б.Поплавскому, не существует; есть «только одна парижская школа, одна метафизическая нота, все время растущая торжественная, светлая и безнадежная»[103].

Парадоксально, что впоследствии, чуть перефразировав слова Б.Поплавского, под «парижской нотой» стали понимать именно поэтическую школу молодых эмигрантов, которая опиралась на принципы, провозглашенные Г.Адамовичем и Г.Ивановым, и противостояла в этом отношении поэтам, ориентировавшимся на В. Ходасевича (прежде всего членам объединения «Перекресток»). Следует учитывать, что такое разделение во многом формально и условно. Существовали молодые, которые пытались создать свой собственный литературный стиль, или были в той или иной степени близки обеим литературным группировкам – например, публиковавшийся в «Числах» поэт В. Смоленский. Б.Поплавский же говорит здесь прежде всего именно о «тональности»: об общей устремленности парижской поэзии к метафизическому, запредельному, к теме смерти. (Впрочем, определение «парижской ноты» до сих пор настолько неотчетливо, что современный исследователь литературы русского зарубежья Б. Кодзис, например, предлагает совсем отказаться от этого термина, заменив его термином «экзистенциальное течение» [104]).

Так, статья В.Варшавского «Несколько рассуждений об Андрэ Жиде и эмигрантском молодом человеке» представляет собой литературно-философское размышление о судьбах молодого поколения эмигрантов в целом и их творчестве в частности.

Герой Жида, по мнению В.Варшавского, сходен в метафизическом плане с неким «эмигрантским молодым человеком», практически не помнящим Россию. Он находится в «социальной пустоте», которая «сливается с абстрактной и ужасающей метафизической пустотой»[105]. Подобно герою Жида, он смотрит на истинную жизнь «издали, со стороны, из какого-то внешнего, в отношении жизни, пространства... Он чувствует, что жизнь отделена от него какой-то преградой, каким-то пространством, что он не может прикоснуться к ней, войти внутрь ее, ощутить ее в себе......он видит, что находился в какой-то абстрактной мертвой пустоте и со страхом начинает искать вокруг себя и в себе истинную жизнь..[106]. Таким образом, все их существование должно быть посвящено поискам истины, попыткам пробиться «из... пустоты в истинную жизнь»[107].

Творчеству молодых как реализации этого пути посвящена часть статьи Н.Оцупа «О поэзии и поэтах». В ней редактор «Чисел» говорит о «новой эмигрантской поэзии» – творчестве А. Ладинского, В. Смоленского, Д. Кнута, А. Штейгера, Р. Блох, Н. Бродской, Н. Белоцветова, М. Горлина, Ю. Джанумова, И. Миллера, А. Павлович, В. Пиотровского, С. Прегель, Е. Раича, Н. Эльяшова, В. Эрден, Ю. Мандельштама, Е.Бакуниной. Большинство перечисленных авторов печаталось и в «Числах».

Положительно отзываясь о творчестве таких поэтов, как А. Ладинский, В. Смоленский и Д. Кнут, Н.Оцуп он называет их «почти мастерами», хорошо овладевшими своим ремеслом (здесь явно слышны отголоски акмеистического понимания творчества). По мнению Н.Оцупа, они умеют заботиться о технике своего стиха, но не дают форме затмить содержание, не ставят ее на первое место. В поэзии А. Ладинского, однако, Н.Оцуп находит существенный недостаток, а именно – многословность, что никак не может согласовываться с принципом простоты отражения жизни. Отрицательно оценивает Н.Оцуп и стремление некоторых молодых поэтов синтезировать традиции различных поэтических течений, подчас противоположных: «лучше быть учеником только Маяковского или Гумилева или даже имажинистов»[108].

Говоря о сборнике молодых «берлинских» поэтов «Роща», Н.Оцуп замечает, что их «поэтика не «московская», а «петербургская»[109]». Распространяя далее это утверждение на почти всех (и не только молодых) поэтов эмиграции, Н.Оцуп выделяет как основные признаки «петербургской» школы скромность, простоту внешней формы и чувство меры.

Все эти признаки вроде бы видны в поэзии Ю. Мандельштама. Но, по мнению Н.Оцупа, стихотворения этого молодого поэта блистательны только внешне; кроме формы, в поэзии должно быть глубокое содержание, которого в творчестве данного автора нет. То, чем занимается Ю. Мандельштам, пока может быть охарактеризовано только как игра в поэзию.

Стихотворениям Ю. Мандельштама Н.Оцуп противопоставляет поэзию Е.Бакуниной. Она, по мнению автора статьи, еще не умеет так хорошо обращаться со словом, но в ее стихотворениях видна творческая индивидуальность. Особенно отмечает Н.Оцуп то, что «пишет она обо всем, что связано с человеческой жизнью[110]».

В целом поэзия молодых оценивается Н.Оцупом высоко, как достойное продолжение русских поэтических традиций, хотя он и постоянно подчеркивает, что молодым авторам необходимо еще много работать над своим творчеством.

О литературном творчестве «младшего» поколения эмигрантов говорит и В.Варшавский в своей статье «О “герое” эмигрантской молодой литературы».

Свою статью В.Варшавский начал важного для русского зарубежья вопроса: «Существует ли эмигрантская молодая литература? », ответив на него положительно. Возможно, представители этой литературы не пишут «много и хорошо», но именно в этом В.Варшавский и усматривает некую творческую «праведность».

Характеризуя основного героя молодых, критик пишет:

«Это действительно как бы «голый» человек, и на нем нет «ни кожи от зверя, ни шерсти от овцы»... В социальном смысле он находится в пустоте, нигде и ни в каком времени, как бы выброшен из общего социального мира и предоставлен самому себе[111]».

Нетрудно понять, что в такие условия «пустоты» героя, как и самих молодых писателей, поставила эмиграция. Герой молодых – это некое отражение их собственного «я», и далее критик непосредственно называет его «эмигрантским молодым человеком[112]». Ему некуда приложить имеющиеся у него силы; скука, отчаяние, пустота, «давящее чувство небытия, тоска по какой-то дали и слова Гамлета «пала связь времен» – вот вероятно весь «состав» сознания такого человека[113]» по мнению В.Варшавского. Правда, герои некоторых молодых (Зурова, Рощина, Сирина) никак не подходят под эту общую характеристику; но данных писателей В.Варшавский относит, скорее, не к молодым, а к «молодому поколению школы “старших”, эмигрировавших, а не эмигрантских писателей[114]».

По мнению эмигрантских критиков, говорит В.Варшавский, герой молодой литературы никому не интересен. Действительно, человечеству, «двигающемуся через ужас истории, через проклятие «в поте лица», через страдания и смерть и не имеющему времени заниматься праздными вопросами Гамлета[115]», не нужны эти молодые люди – ни авторы, ни их герои. Но вопросы Гамлета вечны, и каждого человека может постигнуть трагедия одиночества и непонимания. В этом отношении молодая эмигрантская литература представляет собой, по сути дела, документ, отчет обо всех своих действительных страданиях.

Как и Гамлет, молодые литераторы, во всем разочаровавшиеся, способны услышать голос духа; лишенные всего внешнего, они закономерно обращаются ко всему внутреннему; вместо «общественного» они обращаются к своей «сущности», тому, что Кант называл «Динг ан зих». И с этим связано то, что В.Варшавский называет «праведной бедностью эмигрантской молодой литературы[116]» – их обращение прежде всего к вечным темам человеческого бытия, к «самому важному».

Говоря далее о противостоянии технической цивилизации и человеческого духа, В.Варшавский говорит о том, что первоначально сама цивилизация появилась лишь как средство борьбы за существование. Целью же этой борьбы было как раз достижение «самого важного», духовного прогресса, приближения к свободе, к постижению Бога, о чем люди впоследствии забыли. Человечество сегодня идет по пути Каина, бывшего некогда первым строителем города, а не Авеля, чья жертва была угодна Господу; и коммунизм с его стремлением уничтожить веру в Бога и в свободу, превратить самого человека в винтик государственной машины есть лишь доведение до логического конца идей Каина. В этой борьбе духа и машины молодая эмигрантская литература, по мнению В.Варшавского, сражается на стороне духа. Она обращает внимание на «внутреннего» человека, на его индивидуальность, «сущность», а не «общественность»[117].

Поддерживая В.Варшавского, Б.Поплавский в своей статье «Человек и его знакомые» говорит о том, что у молодых свое отношение к общественным вопросам: на каких-либо официальных собраниях им эти вопросы неинтересны, но в кругу друзей они обсуждаются тепло и живо. Ведь идея должна, по Б.Поплавскому, как и человек, существовать в любви, в своем тесном окружении; так некогда и христианство начиналось с «Христа и его знакомых». Таким образом, «Россия... как и любая идея, бессмертна, поэтому не нуждается в общественных собраниях и крупных мероприятиях; русская культура живет прежде всего в дружеском кругу, в мало понятной... полурукописной литературе и в особой русской грусти каждого жеста, каждого слова, каждой улыбки эмигрантского молодого человека» [118].

В свою очередь, статья Б.Поплавского «Вокруг “Чисел”» должна была, по замыслу автора, стать своеобразным «манифестом» молодой литературы, декларативным документом, поясняющим ее цели и задачи. В какой-то степени статья стала итогом размышлений всех молодых «числовцев» о роли и назначении искусства.

По мнению Б.Поплавского, возродить утраченную Россию, к чему стремятся представители старшего поколения, невозможно. «Новая эмигрантская литература» существует уже вне городов и стран; у нее может быть только «отдаленная проекция на русскую бесконечность»[119].

В этих условиях «Числа», по Б.Поплавскому, стали «феноменом эмигрантского духа»[120], поскольку в журнале общественная жизнь не заслонила личную – «с большой буквы, по западному, с искренним уважением к ней, как средоточию всего содержания, всей глубины жизни вообще»[121]. Именно «Числа» впервые, по мнению Б.Поплавского, позволили себе заявить о том, что эмигрантская жизнь протекает здесь и сейчас, – не в будущем, не в прошлом, не в абстрактной утраченной России. И именно в «Числах» младоэмигранты отстояли перед старшим поколением свое право на новое видение мира. Отстаивая принцип истины как основополагающий для всего творчества молодых, вместе с тем Б.Поплавский обосновывает уникальное положение младоэмигрантов на «культурном перекрестке», подчеркивая их связи не только с русской литературной традицией, но и с современными ему западноевропейскими тенденциями в искусстве:

«Но о России и не по-французски, а как и о чем хотим, безо всякого разрешения, но с западной откровенностью и некой религиозной обреченностью самому себе и своему национальному происхождению. Мы литература правды о сегодняшнем дне, которая как вечная музыка голода и счастья звучит для нас на Монпарнасском бульваре как звучала бы на Кузнецком мосту, только что здесь в ней больше религиозных мотивов и меньше легких халтурных денег, меньше юбилеев, авансов, меценатов и, слава Богу, меньше литераторов, но зато больше мужества, высокомерия и стоической суровости»[122]. (Здесь в самый раз вспомнить о первом заседании «Зеленой лампы», где молодые утверждали, что писателю необязательно знать российскую жизнь, что русским можно оставаться, описывая чужую действительность[123]).

«Числа» Б.Поплавский определяет как журнал молодых «авангардистов новой послевоенной формации». Авангардизм понимается им не как формальное течение, а, скорее, как «новое совместное открытие, касательное метафизики “темной русской личности”, следственно метафизики счастья, ибо личность – свобода и жизнь – счастье равнозначные понятия»[124]. Любовь к России для этих «молодых западников» стоит ниже любви к свободе личности. От имени всего младшего литературного поколения Б.Поплавский заявляет: если в России не будет этой свободы, то они никогда не вернутся туда.

Любовь к России в эмиграции трансформируется в любовь личную, половую, в любовь к русской женщине:

«...весь бесполезный пыл, в расцвете сил, вырванного из почвы существа переносится на воплощенную родину, ходящую и говорящую, которая больше знает, как Россия спасет мир, чем сто тысяч книг, потому что она спасает эмигрантского молодого человека от холодного люцеферического ада, который книги только увеличивают. Значение любимого существа сразу удесятеряется и отношения переносятся в религиозный план[125]».

Эмигранты, по мнению Б.Поплавского, в этом отношении страдают вечной болезнью русской личности – самоунижением, они превозносят былую Россию как общность, не видя ценности и красоты отдельного человека. А ведь «...каждый из них бездна, чудо, тайна творения, абсолют боли, величия, содержания, тайной, одному любящему человеку раскрывающейся, красоты»[126].

Помочь себе и раскрыть истину ближнему, спастись от смертельного самоуничижения, по мнению Б.Поплавского, можно только через новую «дневниковую» литературу, в центре которой – личность как таковая и уважение к ней. Цель автора, таким образом, – максимально полно и искренне раскрыть свою собственную личность во всей ее красоте и безобразии.

Главной темой для новых писателей становится не утраченная Россия, а «тайное величие жизни во всем»[127], которое, однако, возможно познать только через себя и любимого человека. Об этом своем уникальном личном опыте, ничуть не менее важном, чем любой другой опыт, о своих индивидуальных отношениях с людьми и с Богом и пишут «числовцы». По мнению Б.Поплавского, они научились у Запада французскому уважению к себе и своей личной жизни, они не только могут, но и смеют говорить об этом в полный голос.

В любом журнале существует какая-то – пусть и неявно выраженная – идеология; и основной идеей «Чисел», по мнению Б.Поплавского, являлось именно самоутверждение «эмигрантского духа» через раскрытие личной жизни.

Б.Поплавский максималистски утверждал, что «только “Числа” настоящие культурные антибольшевики, ибо только они физически ощущают «вкус» личности и безграничной свободы[128]», и говорил о том, что именно «Числами» было сделано самое большое русское культурное дело после революции.

Подводя основные итоги существования журнала, Б.Поплавский писал «“Числа” есть атмосферическое явление, почти единственная “атмосфера безграничной свободы”, где может дышать новый человек и он не забудет ее даже в России[129]».

Таким образом, основной задачей искусства теоретики «Чисел» считали выражение истины, абсолютного, некоей «последней глубины», «самого главного». Принцип стремления к истине в искусстве напрямую соотносился с религиозно-философскими исканиями «числовцев». Его так или иначе поддерживали все теоретики журнала, вне зависимости от их принадлежности к тому или иному литературному поколению.

Что же понимается авторами «Чисел» под истиной? Мы видим, что предметом их статей становится не просто стремление к правдивости в изображении духовного мира человека. Истина выступает здесь как метафизическое понятие, тесно связанное с религиозной мыслью, как нечто, приближенное к Абсолюту, противостоящее тьме и пустоте. Истина «числовцев» наполняет жизнь полнотой, возможностью прикоснуться к трансцендентному, к «центру бытия», высшей реальности. В контексте таких рассуждений литературный талант как умение противопоставлялся возможности прикоснуться к истине.

Идеалом писателя Б.Поплавский провозглашает Д. Джойса; именно его произведения, по мнению молодого автора, максимально воплощают реальную жизнь. Таким образом, провозглашаемая авторами «Чисел» «простота» повествования не имеет ничего общего с реалистической простотой отражения жизни, скорее, это ориентация на современную им западноевропейскую литературу. Сами «числовцы» противостоят сближению своего творчества как с акмеизмом, так и социалистическим реализмом. Советская теория социального заказа противопоставляется авторами «Чисел» пониманию искусства как способа постижения истины. В таком контексте конкретно-утилитарная цель искусства существовать не может; единственным его предназначением утверждается максимально полное познание личности и, путем него, приближение к Абсолюту, к согласованию с ницшеанским «духом музыки».

В своих рассуждениях молодые (Б.Поплавский, Е.Бакунина) поднимают вопрос о необходимости тексту читателя. Произведение, понимаемое уже не как «человеческий документ», а как своеобразная исповедь, по их мнению, не нуждается во внешнем прочтении (оно возможно, но не обязательно). Развивая положения З.Гиппиус, некоторые авторы (Г.Адамович, Б.Поплавский), приходят к парадоксальному выводу о невозможности и даже ненужности искусства как такового.

В центре произведения становится личность, все прочее должно рассматриваться через ее призму. Утверждая внимание к частной жизни человека, «числовцы» среднего и молодого поколений декларируют расширение спектра тем за счет «открытия тайников подсознания». Доступными становятся темы половой близости, физиологических отправлений и так далее. При этом авторы теоретических работ «Чисел» не уделяли большого внимания эмиграции как общественно-политическому явлению, их интересовала прежде всего отдельная личность, индивидуальная трагедия каждого эмигранта. (В этой позиции, безусловно, сказались обстоятельства судеб самих авторов). Так, в отличие от других эмигрантских изданий, «Числа» предоставили возможность литераторам, особенно молодым, говорить больше не о политике, а о личной жизни человека.

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2017-05-05; Просмотров: 165; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.042 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь