Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Й-класс уездного училища. 1890 год
После торжественного молебна перед началом учебного года начались учебные будни. Учителя с нами занимались так, как будто они отбывали тяжелую и им не нужную повинность. На уроках было скучно сидеть, требовалась зубрежка и сухие бессодержательные ответы. Учитель сидел за кафедрой и скучал, ученик стоял или перед учителем, или у доски и тоже скучал не менее учителя, отвечали урок вяло, без соблюдения какой-либо интонации. Особенно отличались этими качествами уроки русского языка и закона божьего, учителей этих предметов мы, ученики, и боялись, и ненавидели, но „ учить уроки надо и учили их только для тройки, а если кто получал четверку или пятерку, то не столько за ответы, сколько за то смирение и раболепство, которые ученик проявлял при ответах, особенно на уроках закона божьего, который преподавал злой ханжа — поп "отец" Василий Городецкий. Между прочим, с этим попом у меня на первом же году "сложились" "ненормальные" отношения и вот по какому поводу. Отец в одну из поездок в Москву привез младшей сестре куклу со стульчиком, причем эта куколка могла ходить, если нажимать на мячик, который резиновой трубкой прикреплялся к спинке куклы. Мне захотелось взять в училище это приспособление, трубочку с мячиком, для того, чтобы набрать в мячик воды и далеко-далеко ее выбросить в кого-нибудь. На перемене я поиграл этой игрушкой, а на уроки спрятал в карман. И вот на уроке закона божьего я то нажимал на мячик в кармане, то отпускал, и почему-то мячик щелкнул, это услышал поп Василий, он оглядел всех и стал спрашивать, что это щелкнуло, и взор свой оловянный вперил в меня, так как я числился у него не из смирных, и потребовал, чтобы я вышел к нему. На допросе я отрицал, что этот щелк произвел я, тогда он полез ко мне в карман и обнаружил вещественное доказательство. Он взял меня за "загривок", приподнял меня за волосы и, приговаривая: "А, попался, озорник", повел меня в кабинет смотрителя, все время держа за волосы, что было очень больно, но я не заплакал. И вот, одной рукой державши меня за волосы, а в другой — вещественное доказательство, он ввел меня в кабинет. Иван Григорьевич, как всегда, сидел за письменным столом и при входе нас даже не оглянулся, и только когда мы подошли вплотную к его столу, он оглянулся и изрек: "Что надо?" И вот тут поп Василий своим ехидным и писклявым голосом начал изливать жалобу на мое озорство и предъявил ему, что отобрал у меня. Иван Григорьевич взял из рук попа принесенное и, не сказав ни слова, указал мне на угол в его кабинете. Я понял, чего от меня хотят, стал в угол, и тут только смотритель сказал: "Повернись носом в угол и стой". А поп, проговорив что-то, ушел на урок. Я остался стоять, а Иван Григорьевич, не говоря мне ни слова, продолжал работать. В углу я простоял все уроки, и только когда кончились все уроки , Смотритель мне сказал одно слоги: "Иди", и я вышел. А мячик с ниточкой остался у Ивана Григорьевича лежать на столе долго-долго. И когда я кончал уездное училище и получал под расписку свидетельство, последний раз я увидел свою игрушку, лежавшую у Ивана Григорьевича на столе на том же месте. Я не посмел ее спросить, и она осталась там лежать. У нас в училище учились ребята разных возрастов, были как я, 12 лет, но были и по 16-17 лет, которые были "заводилами" игр и озорства, особенно они издевались над учителем пения, псаломщиком Катьмицким, или как его прозвали, "Тараканьи ножки". Он картавил, и вот, отвечая на его вопросы, "заводилы" тоже нарочно картавили. Он кипятился и кричал, а когда он кричал, то картавил еще больше, а это вызывало у нас еще больший смех. Он частенько убегал с уроков к Ивану Григорьевичу жаловаться. Несколько раз эти заводилы прибивали его калоши к полу, и он, надевая их, долго не мог сдвинуться с места и опять жалобы Ивану Григорьевичу. В этом же году зимой мы, учащиеся с одной улицы, как-то вздумали "соревноваться" в выносливости на холоде. Для этого мы брали по пустому ведру и с этим ведром, разувши и раздевши, должны были пробежать по снегу метров за 150 к колодцу, почерпнуть воды и принести полное ведро воды. Это мы проделывали частенько и ничего, никто из нас не заболел, но от родителей попадало. Мы очень любили кататься на коньках, но не на льду, а с горы. Гора у нас называлась Краевской по имени домов, принадлежащих помещику Краевскому. Гора крутая и довольно длинная, метров 100 или более. А коньки у нас были кустарные: деревянные колодки с подрезом, загнутым впереди крючком, конек привязывался к валенку веревками с заверткой. На льду на них кататься нельзя, разъезжались ноги и мы падали. Немало было несчастий и с катанием с горы. Часто налетали на столбы и разбивали себе носы и получали шишки, но это не уменьшало нашего желания покататься с Краевской горы. У нас были и свои "чемпионы", которые посредине горы могли подпрыгивать и не падать или на ходу поднимать брошенную кем-либо шапку или какой-либо предмет. В числе игр у нас особой любовью пользовалась игра в "козны' (в бабки). Игра эта была или у стенки, где сбивали козны бабкой, в которую заливался свинец, или с "накаткой", где требовался простор, чтобы кон удалялся подальше, и особенно эта игра была хороша на льду, где накатка пускалась на козны по льду и с приятным звоном налетала на кон и выводила из строя бабки, которые считались выигранными. Накатка представляла из себя кусок круглого железа или стали, диаметром в дюйм и длинною 25-30 см с закругленными концами, и у нас были такие ловкачи играть в козны, что почти каждый раз уносили с игры по мешочку кознов и мы, молодью еще, неохотно связывались с ними играть и предпочитали партнеров подбирать себе помоложе себя. А козны у нас ценились по две копейки десяток, в те времена это равнялось трем конфеткам с махорком или трем несдобным кренделям. И во время учебы в уездном училище у нас не прекращалось сборище около Плетневых, так же пели песни и так же по воскресеньям ходили "задирать" драки с Бутырками и Мордовым. На каникулы мы большой компанией уходили в лес за ягодами и грибами, ходили на Саранку ловить рыбу, посещали ярмарки и монастырь, конечно не для богомолья. Учеба у меня шла так, что я без переэкзаменовок переходил из класса в класс. В этот же год у церкви, что стояла на Архангельской улице, строилась новая колокольня, и вот мы, ребята, охотно помогали каждое воскресенье таскать на подмости кирпичи для кладки. Народу сходилось так много, что иногда нас взрослые прогоняли с лесов, чтобы не мешали. Как-то этой весной в Мокшан приезжал губернатор, что было редким явлением, и конечно, встречать его собиралась вся власть и много зевак, в числе их и мы — ребята. И когда из полиции губернатор со своей свитой двинулся на площадь, я, как более смелый, задумал получше рассмотреть губернатора, выбежал вперед и остановился впереди губернатора, заглядывая ему в лицо. В это время шедший впереди губернатора старший полицейский подошел сзади ко мне и своей шашкой в ножнах ударил меня ниже спины и гаркнул во все горло "пшел", я испугался от неожиданности и что есть духу побежал, а когда оглянулся, то увидел, что губернатор смеется и ему в тон смеются и его окружающие чиновники. Я, конечно, больше уже не мешал торжественному шествию губернатора и его свите и наблюдал за проходящим уже издали. Весной 1892 года стало известно, что на Волге и в Саратове холера и там избивают врачей, которые как бы сами распространяют эту болезнь. Правда, говорили, что избивают врачей какие-то хулиганы, а что это за люди, мы тогда не понимали и думали, что это особого сорта люди, с необыкновенной силой и не похожие на обыкновенного человека. В середине лета к нам приехала бабушка по отцу, из Уфы, где тоже свирепствовала холера, и вот прошло немного времени после её приезда, я заболел этой самой холерой, бабушка вскоре уехала в Уфу, видно, испугалась заболеть. Способов лечения холеры у нас еще не знали и сразу даже не подумали, что у меня холера, а когда начались у меня судороги, по чьему-то совету, меня уложили среди комнаты на одеяло и я лежал и страдал от судорог. В это время пришел вызванный отцом фельдшер, который велел меня уложить на горячую печь и покрыть потеплее. На меня наложили теплое одеяло и перину, я согрелся и тем меня и спасли от смерти. Через два-три дня я уже был здоров и для меня холера уже не была страшна, как я думал. После этого я бегал по дворам, где болели холерой и смотрел, как "ломало" больных. Кроме того, кто-то посоветовал, как предупредительное средство, пить чистый деготь с водой, одну ложку на бутылку кипяченой воды. И мы пили. От этого или нет, но из нашей семьи никто, кроме меня, не болел холерой. В этом же году был полный неурожай хлебов и страшный голод. К нам привозили, как тогда говорили, американскую муку. А мука эта была двух сортов; пшеничная размольная и кукурузная. Первая по 1 р. 50 коп. пуд, вторая по рублю. Мы с матерью ходили за мукой и брали пополам и той и другой. Отец иногда из уезда привозил куски хлеба, который ели крестьяне в деревнях. Хлеб этот был черный как земля, твердый как камень, почти полностью из лебеды и каких-то еще суррогатов. В это лето очень много умирало от холеры, и покойников возили на кладбище в большом гробу, и попы их отпевали около церкви, боялись заразиться. Мы, ребята, часто бегали смотреть, как возят покойников, и удивлялись, как возница, когда отвозил трупы в гробу, сидел на крышке гроба и распевал песни — он был всегда пьян. Мы иногда провожали его и до кладбища, где мы наблюдали, как возница из гроба вытаскивал мертвецов и опускал их в могилу, а люди у могилы засыпали их, сначала известью, а потом землей. Страшно было. В это лето было очень жутко, особенно от постоянных перезвонов на колокольнях церквей. К осени холера стала убывать, и народ стал оживать и от голода, так как открывались общественные столовые, где кормили детей бесплатно, а взрослое население за малую плату. По дворам ходили нищие, один другого страшнее: почти голые, с распухшими лицами и страшно истощенные. Мать уставала подавать им по маленькому кусочку хлеба, а отказывать — считалось за грех. А на улицах зачастую раздавался плач то провожающих покойников, а то и возвращающихся с похорон. Вообще было жутко, и мы, ребятишки, и то не смели играть в веселые игры, чтобы не услышать упреков. Когда наступила зима, холера прекратилась и стало спокойнее. Я и мои товарищи учились во втором классе уездного училища, и к нашему удовольствию, вместо историка Орлова, который нам рассказывал только о жизни и правлении царей, появился новый учитель истории Василий Андреевич Докучаев. Он был ничем не похож на сухарей — учителей и историю он нам преподавал, хотя и по Иловайскому, но столько добавлял от себя и так увлекательно, что мы историю стали считать самым интересным предметом и все почти учились хорошо и уроки ее проходили у нас очень весело, так как Василий Андреевич в рассказы по истории включал анекдоты о царях и о царских придворных событиях, особенно о Екатерине П. Много мы недопонимали и даже боялись говорить об этом дома. Был, правда, у Василия Андреевича один порок, он часто и много пил. Мы его очень любили и часто, по его приглашениям, ходили к нему на квартиру, где мы проводили время в развлечениях с ним и его женой — читали веселью рассказы и рассказывали каждый о себе и событиях в Мокшане. Учеба у нас шла своим чередом. Нехотя нас спрашивали, а мы так же отвечали уроки. Вне школы по-прежнему катались зимой на салазках и на ледянках по Плановской и на коньках на Краевской горе. Так же проходили драки и шумы на базарах. На базаре мне нравилось покупать пичужки, это из теста вылепленные и испеченные птички с покрашенными крыльями и головкой, стоимостью в 2 копейки, и пить из деревянного стакана сбитень, это вода, подслащенная медом, из кипящего большущего самовара, стоящего на перекрестке, где торговали "калачом". Стакан сбитня стоил 2 копейки. Базарники пили его с удовольствием и с калачом, тем самым согревались. А в день прилета жаворонков 9-го Марта на базаре появлялись выпеченные птички, называемые жаворонками, правда, они похожи были на жаворонков только хохолками на головке, но мы ели их за жаворонков. На крестовой же неделе, это в начале весны, выпекали кресты. Все эти "печенья" продавались дешево и нам — ребятам, казались такими вкусными, что не поевши их, мы считали себя обиженными, и родители наши не отказывали нам в трех-пяти копейках на покупку этих "прелестей". Ни шатко ни валко, как и во втором классе, я учился и в третьем — последнем. Я уже упоминал, что историей мы все увлекались и учились по ней хорошо, я, например, ни разу не получил тройки, а по остальным — только тройки. Но в середине года мы, ученики Василия Андреевича, были огорчены. Нашего любимого учителя опять возвратили в Пензу, в гимназию. Ему, конечно, было это приятно, так как кончился срок его опальной жизни , но нам так было его жаль, что мы не знали, да и не умели выразить ему свою признательность. Перед самым его отъездом из Мокшана мы целой оравой, человек 25-30, явились к его квартире, чтобы попрощаться с ним. Так как в квартире мы бы все не поместились, то Василий Андреевич вышел к нам и со слезами на глазах начал нас всех по очереди обнимать и целовать, выговаривая лишь одно слово "прощай". Мы, в свою очередь, тоже разревелись, и успокоить нас вышла жена Василия Андреевича, которая собрала нас в кружок и рассказала нам какую-то смешную историю, мы рассмеялись, смеялся и Василий Андреевич, и после этого мы расстались с ним навсегда. После него у нас историю стал преподавать молодой учитель по фамилии Писарев, которого мы плохо слушали, да он и не умел нас, после Василия Андреевича, заинтересовать историей, ему было это не под силу. И мы историю учили только в пределах учебника Иловайского, без всяких мудрствовании и добавлений. В этот же год, 1893-й, случилось еще одно памятное событие, но не в школе, а в семье. Заключалось это в том, что отец мой, как адвокат, написал письмо предводителю дворянства барону Штемпелю30 по какому-то личному делу и в письме вместо слова «барону Штемпелю» написал "барану Штемпелю". Конечно, это барона возмутило, но он все же предположил, что отец ошибся в букве и вместо "О", вписал "А". Когда же спросили об этом отца, то он ответил, что это была не ошибка, а намерение обозвать его бараном. Состоялся суд об оскорблении Штемпеля и в результате: на суде отец подтвердил свое письмо, при этом еще добавил, что, как бы его ни осудили, а Штемпель останется бараном. Отца присудили к трем месяцам ареста при помощи полиции, которые он и отбывал в камере арестного помещения. Правда, камера его не запиралась и мы имели свободный доступ к нему, но выходить за пределы двора полиции ему не разрешалось. "Наказание" отец отбыл полностью и по выходе из заключения остался опять защитником, а барон Штемпель в этот период изволил скончаться, таким образом, преследовать его за оскорбление предводителя дворянства было уже некому. В этом же, последнем, году учебы в уездном училище, родители стали думать и говорить, куда же меня "определить" после окончания училища? А я менее всего об этом беспокоился, полагая, что родителям и положено об этом заботиться. Но когда я получил свидетельство об окончании, то вопрос этот был поставлен и передо мной. Куда ты пойдешь учиться? А мне, по совести говоря, вообще не хотелось об этом говорить. Но чем ближе к осени, тем настойчивее был отец, который очень хотел чтобы я учился дальше. А где? На кого? В Мокшане у нас никаких специальных учебных заведений не было, и поэтому думали о Пензе, где можно было бы учиться, а жить у дяди — фельдшера на бумажной фабрике Сергеева. А этот дядя Саша всегда ставился всем молодым людям в пример как непьющий, некурящий и скромно живущий старый холостяк. А когда я учился в третьем классе уездного училища, у двух моих товарищей, Кувшинникова и Кочкина, было большое желание учиться дальше обязательно на фельдшера. Об этом знали и мои родители, и поэтому у них было желание, чтобы я пошел по пути дяди Саши учиться на фельдшера. Но у меня душа не лежала к болящим и страдающим, и поэтому сначала робко, а потом все настойчивее выражал свое нежелание быть лекарем. А когда передо мной был поставлен вопрос по-настоящему и я отказался поступить в фельдшерскую школу, то мне отец заявил, что он меня отдаст в пастухи или сапожники. Я набрался храбрости и заявил, что лучше пойду в пастухи или сапожники, но не поеду учиться на фельдшера. Тут был и плач матери, и ворчание отца, но я был "непреклонен". Так продолжалось несколько недель: я не пастух, не сапожник и жду, что будет дальше? Наконец в начале августа вызывает меня отец и в упор спрашивает, куда же я хочу дальше пойти учиться? Я, давно любивший возиться со всякими инструментами и завидующий своему другому дяде — двоюродному брату матери, столяру Василию Александровичу Журавлеву, без смущения сказал отцу, что хочу учиться, где учат мастерству, а где, в каком училище, я не мог сказать. Отец это принял всерьез и что-то решил. Вскоре он поехал в Пензу и привез оттуда объявление о приеме учащихся в Пензенское железнодорожное училище. Но в объявлении было сказано, что в него принимаются преимущественно дети железнодорожных служащих и рабочих, а у нас этого недоставало. И несмотря на это, вопрос был решен в мою пользу. Но сдам ли я туда вступительный экзамен? Вот это было под вопросом. И мне был нанят репетитор — гимназист 8-го класса Смирнов. А летом, после училища, я два месяца болел лихорадкой и она меня довольно солидно потрепала. При поступлении же в техническое училище, кроме сдачи экзаменов по русскому языку и арифметике, нужно еще было пройти медицинскую комиссию. И вот, когда я поехал сдавать экзамен, я его сдал, но не был принят, так как не прошел по здоровью, и я вернулся домой, но с измерением во что бы то ни стало попасть туда учиться. Уж очень мне понравился существующий там порядок и учебный распорядок занятий, где с утра идет теория, а после обеда ребята работают в мастерских: 1-й год в столярных, 2-й в слесарных, 3-й в кузнице и слесарных. Отец хотел было, чтобы я еще год учился в последнем классе уездного училища, но я уговорил отца, обещая повторять русский язык дома, и в этот год, до 25-го августа 1894 года, готовился к поступлению в техническое училище. За два месяца до экзамена меня опять готовил, теперь уже студент университета, Смирнов. В этот раз перед экзаменами было освидетельствование и я признан годным, экзамен тоже сдал неплохо и был, наконец, зачислен в число учащихся Пензенского технического железнодорожного училища с 1-го сентября 1894 года. Это и решило мою дальнейшую судьбу и со специальностью техника-строителя я остался на всю последующую жизнь. Правда, как это будет видно из дальнейшего, я не сразу стал строителем по окончании технического железнодорожного училища. В Пензе, как и говорили родители, поместили меня у дяди Саши, на фабрике — за 3 версты от училища. Дедушки в живых уже не было, дядя жил холостяком при больнице, в двух комнатах. Устроился я очень хорошо. Вскоре меня одели в форму училища, хотя и не очень красивую, но удобную. Начались занятия в первом классе, где, к моему удовольствию, не было русского языка, который мне опротивел еще в уездном училище, где его преподавали сухо и формально, не позволяя рассуждать по поводу прочитанного и иметь свои мысли, которые иногда хотелось высказать. Учеба в первом классе была преимущественно по учебникам последнего класса уездного училища, включая закон божий, который преподавал священник Сердобольский,31 к нашему счастью, не требовательный к ответам, и оценка ответов у него была самая низкая, когда ученик даже ничего не отвечал — тройка. Мы им были очень довольны. Остальные преподаватели были инженеры.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-03-21; Просмотров: 376; Нарушение авторского права страницы