Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Калевала (Карело-финский народный эпос)



Перевод Л. П. Бельского Собрал и обработал Элиас Лённрот


СУЩНОСТЬ НАЦИОНАЛЬНОГО ЭПОСА
(С ОСОБЫМ ВНИМАНИЕМ К " КАЛЕВАЛЕ" )

Открытый доклад, Гельсингфорс, 9 апреля 1912 г.

Прежде всего, я должен извиниться перед вами, поскольку не могу прочитать предстоящий доклад на языке этой страны. Доклад состоится по желанию друзей нашего Теософского общества, которые пригласили меня сюда, чтобы прочитать им ряд докладов в течение четырнадцати дней, при этом они полагали, что будет возможно в это же время сделать и два открытых, заранее объявленных доклада. В связи с этим я должен вновь принести извинение, если некоторые имена и названия, заимствованные из финского народного эпоса, я, не зная языка, буду произносить не совсем правильно. Непосредственно вводящим в духовную науку будет лишь доклад, который состоится в ближайшую пятницу. Тема сегодняшнего вечера затрагивает больше как бы соседствующую область, которая может быть освещена духовнонаучно. Во всяком случае, речь пойдет о такой области, которая в глубочайшем смысле слова принадлежит к наиболее интересным темам истории человечества, исторических размышлений.

Народный эпос! Только подумайте о некоторых общеизвестных народных эпосах, об эпосе Гомера, ставшем греческим народным эпосом, о среднеевропейской легенде, о Нибелунгах и, наконец, о " Калевале", и вам тотчас станет ясно, что благодаря этим народным эпосам мы можем проникнуть в человеческую душу и человеческие устремления глубже, чем с помощью какого бы то ни было исторического исследования, можем проникнуть так, что важные древние эпохи предстанут перед нашей душой живо, словно сегодня, предстанут так, как они касаются нас непосредственно в современности в связи с судьбами и жизнью современных, живущих вокруг нас людей. Сколь ни сомнителен и туманен в историческом смысле тот период древнегреческого народа, о котором рассказывает Гомеров эпос, мы, однако, можем, если познакомимся с содержанием " Илиады" и " Одиссеи", заглянуть в души тех людей, которые совершенно недоступны обычному историческому рассмотрению. Неудивительно, что тот, кто занимается рассмотрением народного эпоса как ученый или литератор, встречает нечто загадочное. В связи с древнегреческим эпосом мы можем указать на один факт, неоднократно обнаруживающийся в несколько лет назад опубликованной прекрасной книге одного духовно одаренного исследователя " Илиады". Я имею в виду Германа Гримма, племянника Якоба Гримма, великого немецкого ученого в области мифов, сказок и лингвистики. Вживаясь в образы и события " Илиады", Герман Гримм чувствовал, что он все снова и снова вынужден сказать: " О, этот Гомер", – мы сегодня не будем задаваться вопросом о личности Гомера, – " когда он описывает что-либо, будь это ремесло или искусство, кажется, как если бы он сам был профессионалом в этом ремесле, в этом искусстве. Описывая битву, борьбу, он обнаруживает детальное знакомство со всеми стратегическими и военными основами, которые нужны при ведении войны." – С полным правом Герман Гримм указывает на то, что строгим судьей в этих вопросах, восхищенным детальным описанием битвы у Гомера, был сам Наполеон, человек, который, без сомнения, был вправе судить о том, сколь детально и живо это воинское дело было представлено перед нашей душой гением Гомера. С общечеловеческих позиций нам известно, как пластичны образы, представленные перед нашей душой Гомером, как они как бы непосредственно встают перед нашими физическими глазами.

Что же это за народный эпос, так продолжительно действующий в различные эпохи? Ведь если непредвзято исследовать обстоятельства, никак не возникнет впечатления, будто интерес к " Одиссее" и " Илиаде" в течение столетий вплоть до наших дней поддерживался в человечестве искусственно, скажем, искусственными педагогическими методами. Этот интерес есть нечто само собой разумеющееся, нечто общечеловеческое. Однако этот народный эпос как бы ставит перед нами задачу: как только мы пожелаем рассмотреть его, он тотчас же ставит перед нами весьма определенную и, можно сказать, интересную задачу. Его надо принимать совершенно точно, со всеми подробностями. Если мы захотим читать его так, как читают некоторые современные художественные произведения, современные романы или что-нибудь подобное, мы сразу же почувствуем, что в содержании такого народного эпоса нам кое-что непонятно. С первых строк " Илиады" мы чувствуем, что Гомер говорит точно. Что же он нам описывает? Это он нам говорит в начале о событиях, предшествующих описываемым в " Илиаде", кое-что известно из других описаний, которых нет в " Илиаде". Гомер хочет нам описать только то, о чем он впечатляюще говорит в первой строке: гнев Ахиллеса. И если мы проштудируем всю " Илиаду" и непредвзято рассмотрим её, то мы должны сказать: поистине, там ничего нет, нет ничего такого, что нельзя было бы считать последствием гнева Ахиллеса. – И снова странный факт в начале " Илиады". Не просто с фактов начинает Гомер, не с какого-нибудь личного мнения начинает он, но он начинает с того, что для нашего времени звучит не больше, чем фраза, начинает, говоря:

" О, Муза, воспой мне гнев Ахиллеса Пелида! "

И чем глубже мы проникаем в этот народный эпос, тем яснее будет нам, что мы не поймём ни смысла, ни духа, ни значения всего этого, не восприняв серьёзно этих начальных слов. Но тогда мы должны спросить: что же это означает?

И теперь обратимся к способу изложения, к форме, в которой проходят перед нашей душой события. Это было вопросом для многих, и не только специалистов, ученых-исследователей, но и для такого знатока искусства, как Герман Гримм, были вопросом эти слова:

" О, Муза, воспой мне гнев Ахиллеса Пелида! "

Вопрос, шедший из глубины их сердец. В этой " Илиаде", равно как и в " Песне о Нибелунгах" или в " Калевале", деяния Божественно-духовных существ, – в поэме Гомера прежде всего деяния, намерения и страдания Олимпийских богов, – перемежаются с деяниями, намерениями и страстями людей, которые, как Ахиллес, в известном смысле далеко отстоят от обычных людей, и, в свою очередь, со страстями, намерениями и делами людей, которые уже ближе стоят к обычному человеческому, как Одиссей или как Агамемнон. Если этот Ахиллес выступает перед нашей душой, то по отношению к людям, вместе с которыми он живет, он покажется нам одиноким. В ходе " Илиады" мы очень скоро почувствуем, что Ахиллес – это такая личность, которая, в сущности, не может делиться своим сокровенным со всеми прочими героями. Гомер показывает нам также, как Ахиллес раскрывает то, что у него на сердце, Божественно-духовным существам, которые не принадлежат к роду человеческому, как он одиноко противостоит человеческому роду в ходе всей " Илиады" и, с другой стороны, приближен к сверхчувственным надземным силам. И опять-таки странно, что если мы с присущим нам человеческим чувством во всей полноте мышления и ощущения, приобретенными нами в культурном процессе, взглянем на этого Ахиллеса, он покажется нам таким, что придется сказать: сколько же у него личного, какой он эгоист! – Существо, в котором разыгрываются Божественно-духовные импульсы, действует целиком и полностью из личного. В такой важной для греков войне, как легендарная, длившаяся так долго Троянская война, только потому был достигнут успех, выигрыш в некоторых описанных в " Илиаде" эпизодах, что Ахиллес смирил себя и лично договорился с Агамемноном. И всегда мы видим вмешательство надземных властей. Мы видим, как Зевс, Аполлон, Афина посылают импульсы, чтобы, так сказать, поставить людей на свое место. До того как я поставил себе задачу подойти к этим вещам с духовнонаучной точки зрения, меня всегда удивляло, как подходил к этому Герман Гримм, человек, проникнутый духом, с которым я часто имел счастье лично обсуждать все эти вещи. Он высказывал это не только в своих книгах, но часто и в личных разговорах, причем в них гораздо подробнее. Он говорил: " Если мы будем учитывать только то, что в эволюции человечества выступает как исторические силы и импульсы, тогда нам не удастся правильно оценить то, что живет и творит в великих народных эпосах". – Поэтому для Германа Гримма, проникнутого духом исследователя " Илиады" и народной поэзии вообще, существовало нечто, лежащее выше обычных сил сознания человека, выше рассудка, разума, чувственного созерцания, выше повседневного чувства, существовала реальная сила, сила, которая созидала точно так же, как и другие исторические импульсы. Герман Гримм говорил о проходящей сквозь всё человеческое развитие реальной созидательной фантазии, говорил о фантазии так, как говорят о существе, говорят о реальности, о чем-то таком, что управляет людьми, что в начале доступных нашему наблюдению времен при становлении отдельных народов могло сказать больше, нежели говорили человеку обычные душевные силы, что подобно проблескам мира, не исчерпывающегося в обычных человеческих душевных силах. Так всегда рассматривал Герман Гримм созидательную фантазию, отводя ей тем самым роль одного из творцов в процессе человеческого становления.

Однако примечательно, что, рассматривая эту сцену противоборства в " Илиаде", это изображение гнева Ахиллеса, это содействие сверхчувственных Божественно-духовных сил, мы не сможем подойти к этому правильно, используя подход Германа Гримма, и именно в его книге об " Илиаде" мы находим разочаровывающие слова. Это показывает нам, что с обычной на сегодня литературной или научной точки зрения к этим вещам не подступиться. Из чего исходит Герман Гримм по отношению к " Илиаде", а также по отношению к легенде о Нибелунгах? Он считает, что историческим династиям, поколениям владык, предшествовали другие. Так фактически, можно сказать, буквально, думает Герман Гримм. Он думает об этом так, что Зевс и всё его окружение – это своего рода поколение владык, которое предшествовало тому поколению владык, к которому принадлежит Агамемнон. Итак, он предполагает в человеческой истории некоторое однообразие, он считает Богов или Героев, изображенных в " Илиаде" или легенде о Нибелунгах, за древнейших людей, относительно которых люди более поздние отваживались описывать их дела и их характеры, лишь облекая в сверхчеловечески-мифологические одежды. Но есть многое, к чему нельзя найти правильный подход, исходя из таких предпосылок, и прежде всего особый вид вмешательства Богов именно у Гомера. Я прошу вас, мои дорогие слушатели, взять хотя бы одно: Фетида, мать Ахиллеса, Афина, другие Божественные образы – как вмешиваются они в Троянские события? Они вмешиваются так, что принимают при этом облики смертных людей, как бы одухотворяют их, побуждают их к их деяниям. Таким образом, они не являются сами, но пронизывают живущих людей. Живые люди фигурируют не в качестве их представителей, но как оболочки, пронизанные теми незримыми силами, которые не могут появиться на поле битвы в своем собственном облике, собственном существе. Было бы странным допустить, что в случае древних людей обычный облик должен был представать так, что они в качестве своей оболочки должны были использовать других смертных людей, как бы своих заместителей. Это только одно указание, подсказывающее нам, что на этом пути правильного подхода к древнему народному эпосу найти нельзя.

Ничего не добьемся мы с подобным подходом, и взяв образы легенды о Нибелунгах, того Зигфрида из Ксанта Нижнерейнского, который прибыл ко двору Бургундии в Борис и сватал там Кримхильду, сестру Гюнтера, а также сватал для Гюнтера ту, которую он мог сватать только благодаря своим особым качествам, Брунхильду. Как странны описания образов Брунхильды Изенландской, Зигфрида. О Зигфриде написано, что он победил так-называемое племя Нибелунгов, что он завладел сокровищами Нибелунгов. С помощью того, чем он завладел, победив Нибелунгов, он получил совсем особенные свойства, он мог, как это рассказано в эпосе, стать невидимым, его нельзя было поранить, и, кроме того, он имел силу, которую обычный человек Гюнтер не имел. Гюнтер не мог обладать Брунхильдой, которая не подчинялась обыкновенному смертному. Благодаря своей особой силе, которую он имел как владелец клада Нибелунгов, Зигфрид победил Брунхильду, и опять-таки потому, что он умел скрывать свою силу, он смог сосватать Брунхильду для своего деверя Гюнтера. Затем мы находим, что Кримхильда и Брунхильда, одновременно живущие при Бургундском дворе, имеют два совершенно разных характера, в которых проявляются вещи, необъяснимые при обычных человеческих душевных силах. Из-за этого они ссорятся, из-за этого происходит также и то, что Брунхильда подговаривает верного слугу Хагена убить Зигфрида. Это снова показывает вам ту черту, которая так заметно выступает именно в среднеевропейском сказании. Зигфрид обладает высшими, сверхчеловеческими силами. Эти сверхчеловеческие силы он имеет благодаря обладанию кладом Нибелунгов. Но они, в конечном счете, не придают ему облика непременного победителя, скорее он предстает перед нами в образе, исполненном трагизма. Роковыми становятся для человека те силы, которыми Зигфрид обладал благодаря сокровищу Нибелунгов. Всё становится еще более странным, если мы обратимся к родственной северной легенде о Сигурде, убившем дракона, хотя она и может послужить пояснением. Там мы встречаем Сигурда, который есть не кто иной как Зигфрид, такой же победитель дракона, добывающий тем самым сокровище Нибелунгов у древнего народа карликов. А Брунхильда предстает здесь в образе сверхчеловеческой природы, в образе Валькирии.

Итак, мы видим, что в Европе такие вещи изображаются двумя способами. Один, который непосредственно связывает всё с Божественно-духовным, показывает нам, что под Брунхильдой имеется в виду нечто, ещё принадлежащее непосредственно сверхчувственному миру, и другой способ, где сага очеловечивает. Но всё же мы можем узнать, что и в этом способе повсюду присутствует отзвук Божественного.

Ну, а теперь от этих легенд, от этого народного эпоса перенесем наш взгляд в ту область, о которой я, собственно, могу говорить как человек, воспринимающий вещи внешним образом, как можно их познать, не владея соответствующим языком. Я прошу принять во внимание, что я могу говорить обо всём, с чем западный европеец встречается в " Калевале", обращая внимание только на духовное содержание, на великие мощные образы, и должен оставить в стороне те, без сомнения существующие, тонкости эпоса, которые раскрываются для владеющего языком, на котором это изложено. Но даже при только таком рассмотрении как своеобразно выступает нам навстречу троичность в трёх, – да, здесь трудно подобрать слово, нельзя сказать Богах, нельзя сказать Героях, – скажем, в трех существах: Вяйнямёйнене, Ильмаринене и Лемминкяйнене. Эти образы говорят необычным языком, если мы сравним их друг с другом по характеру, языком, из которого ясно видно, что вещи, которые должны быть нам сказаны, исходят из чего-то более высокого, чем обычные человеческие душевные силы. Даже если мы рассматриваем это только внешним образом, эти три образа вырастают в нечто грандиозное. Однако при всем своем своеобразии, при том, что они вырастают в нечто грандиозное, каждая отдельная черта пластично предстает перед глазами, так что мы нигде не чувствуем гротескности, парадоксальности этого грандиозного, но повсюду имеем чувство, что сказанное, само собой разумеется, и должно выступать в сверхчеловеческом величии, в сверхчеловеческом значении. И затем – как загадочно содержание. Нечто, побуждающее нашу душу подумать об общечеловеческом, но, с другой стороны, идущее надо всем, что может быть охвачено обычными душевными силами. Ильмаринен, которого часто называют кователем, который прежде всего искусный кузнец, выковывает для области, где живут, так сказать, старшие братья человечества, или по крайней мере, люди более примитивные, чем финны, для какой-то чужой страны по затее Вяйнямёйнена выковывает Сампо. Мы видим, что эта достойная изумления вещь сначала переносится далеко от того места, где разыгрываются события, о которых идет речь, затем проходит время, и мы видим, что после того как прошел определенный срок, Вяйнямёйнен и Ильмаринен снова собираются забрать обратно оставленное ими на чужбине Сампо. И тот, на кого действует эта своеобразная духовная речь, повествующая об этом выковывании Сампо, об этом удалении и новом обретении, тот имеет непосредственное впечатление, – я прошу учесть, что я говорю как иностранец и поэтому могу говорить лишь о впечатлениях такого рода, – что существеннейшее, самое значительное в этой грандиозной поэме, это именно выковывание, удаление и позднее новое обретение Сампо.

Что же совсем особенно затронуло меня в " Калевале", так это конец. Я слышал, что есть люди, которые предполагают, что этот конец может быть позднейшим добавлением. По моему чувству, именно это заключение о Марьятте и её сыне, это появление весьма примечательного христианства, – я подчеркиваю, весьма примечательного христианства, – принадлежит к целому. Благодаря такому завершению " Калевала" получает совершенно особый нюанс, окраску, которая только и может сделать для нас понятными эти вещи. Смею сказать, что, по моему чувству, такого нежного, чудесного, безличного изображения христианства нет нигде, кроме этого конца " Калевалы". Христианский принцип проявлен в отрыве от всего местного. Приход Марьятты к Ироду, который в " Калевале" выступает как Руотус, передан так безлично, что едва ли вспомнится какая-нибудь местность или личность в Палестине. Можно сказать, ничто не напоминает нам об историческом Христе Иисусе. Интимнейшее, идущее из сердца человечества проникновение в финскую культуру благороднейшего сокровища человеческой культуры находим мы в конце " Калевалы". Но с этим связаны и трагические черты, которые могут бесконечно глубоко воздействовать на нашу душу: в том момент, когда приходит христианство, когда крестят сына Марьятты, Вяйнямёйнен прощается со своим народом, уходит в неизвестные места и оставляет своему народу лишь содержание и силу того, что он как песнопевец рассказывал о древних событиях, примыкающих к истории этого народа. Это отступление Вяйнямёйнена перед сыном Марьятты кажется мне столь значительным, поскольку в этом можно видеть живое взаимопроявление всего того, что через финский народ, посредством финской народной души, царило в древнейшие времена вплоть до момента, когда христианство получило доступ в Финляндию. Как это древнее владычество относилось к христианству, все, что здесь разыгрывалось в душах, можно почувствовать с удивительной интимностью. Я сознаю объективность сказанного мною, я никогда не стал бы говорить это ради удовольствия, ради лести. Мы, западные европейцы, благодаря этому народному эпосу имеем замечательный пример того, как перед нами в непосредственной современности, живо предстают члены одного народа со всей их душой. " Калевала" учит познавать финскую душу в Западной Европе, причем, таким образом, который вызывает к ней полное доверие.

К чему я всё это говорил? Я это сказал, чтобы охарактеризовать, как в народном эпосе выражается нечто такое, что не может быть объяснено благодаря обычным человеческим душевным силам, даже если говорят о фантазии как о реальной силе. И хотя для иных высказанное звучит лишь как гипотеза, здесь, в этом исследовании народного эпоса, будет приведено то, что о сущности этого народного эпоса должна сказать духовная наука. Я, конечно, сознаю, что в том, что я должен сказать, встретится для нашей современности нечто такое, с чем могут согласиться только весьма немногие люди. Многие будут смотреть на это как на мечтания, как на фантазии, некоторые же, по крайней мере, будут придерживаться иных гипотез о становлении человечества. Но для тех, кто так вникает в духопознание, как я опишу в ближайшем докладе, это будет разговор не о гипотезе, а о действительных результатах исследования, аналогично прочим результатам научных исследований. Вещи, о которых мы должны говорить, звучат чуждо по той причине, что та научность, которой доверяют, чтобы прочно стоять на почве фактов, реальности, достижимого, замыкает себя в границах восприятий внешних чувств, ограничивает себя тем, что могут сообщить о вещах органы чувств и связанный с мозгом рассудок. И поэтому сегодня считается верхом ненаучности, если говорят о методах исследования, опирающихся на иные силы души, для которых возможно созерцать сверхчувственное и взаимодействие сверхчувственного с чувственно-воспринимаемым. Благодаря этому методу исследования, благодаря духовной науке приходят не к абстрактной фантазии, к которой в связи с народным эпосом приходит Герман Гримм, но приходят к тому, что восходит над фантазией, что отображает состояние души и сознания, совершенно иные, нежели те, которые может иметь человек в современной точке своего развития. И благодаря духовной науке мы сможем возвращаться к прошлому человечества совсем иначе, чем благодаря обычной науке.

Сегодня для обычной науки свойственно, ретроспективно обращаясь к эволюции человечества, рассматривать этот процесс так, как если бы то, что мы теперь называем человеком, постепенно развивалось из низших, звероподобных существ. Духовная наука вовсе не выступает воинственно против этого современного исследования, напротив, она полностью признаёт величие и мощь достижений этой естественной науки 19-го столетия, значительность идей о метаморфозе животных форм от несовершенных к совершенным, и примыкание внешней человеческой формы к наиболее совершенным животным формам. Но она не может остановиться на таком рассмотрении человеческого становления, эволюции организмов вообще, которое возникает при обозрении внешним, чувственно-воспринимающим взглядом всего того, что совершалось в органическом мире до человека включительно в ходе земной эволюции. Для духовной науки человек находится сегодня рядом с животным миром. В мире, который окружает нас, мы наблюдаем по-разному сформированные животные образы. Мы наблюдаем также распространенный по Земле и в некотором смысле единообразный человеческий род. В духовной науке мы также имеем непредвзятый взгляд на то, как во внешней форме все говорит о родстве человека с прочими организмами, однако, прослеживая становление человечества в прошлом, мы не допускаем, что в некой туманной древности поток человечества непосредственно вливался в эволюционный ряд животных. Возвращаясь от современного состояния к прошлому, мы находим, что современного человека, современный человеческий образ ни в коем случае не следует считать происходящим от каких-либо животных форм, которые известны нам в настоящее время.

Возвращаясь назад в ходе человеческой эволюции, мы, прежде всего, можно сказать, находим вплоть до все более примитивных форм образование у человека душевной силы, силы рассудка, чувства и воли, которые у нас есть и сейчас. Затем мы возвращаемся в туманную древность, о которой старые документы рассказывают крайне скудно. Даже там, где мы можем заглянуть назад так далеко, как в Египет или к народам Передней Азии, мы повсюду возвращаемся к древнему человечеству, которое обладает хотя и более примитивными, но также и более величественными теми же самыми силами, силами чувства, рассудка и воли, которые в современности переформированы на нынешний лад, но которые, тем не менее, мы рассматриваем как важнейшие человеческие импульсы, как важнейшие исторические импульсы, насколько далеко удается нам проследить назад само человечество и рассмотреть души того времени. И нигде мы не находим возможности даже для самых отдаленных поколений людей, чтобы поставить их в особое родство с современными животными формами. И это утверждение духовной науки даже сегодня признают мыслящие исследователи природы. Однако, возвращаясь всё дальше назад и рассматривая изменения человеческой души, сравнивая это с тем, как мыслит человек современности, научно или как-то иначе, как он применяет свой рассудок, как действует его сила характера, прослеживая это в обратном порядке, мы можем с точностью установить: в какой-то момент это впервые осенило человечество. Мы можем сказать: его осенило в шестом, седьмом веке до Рождества Христова. Общая конфигурация современного чувствования и мышления простирается, в сущности, не дальше того времени, о котором известно как о времени первой греческой натурфилософии.

Если же мы углубимся еще дальше, то, имея достаточно непредвзятый взгляд, даже без всякой духовной науки мы найдём, что не только прекращается всякое научное мышление, но что вообще человеческая душа находится в совершенно ином состоянии, в состоянии весьма безличном, в таком состоянии, когда ее силы мы должны считать в большей степени инстинктивными. Не то что мы хотели бы сказать, что до этого времени человек действовал из таких же инстинктов, как нынешние животные, но всё же того руководства разума и рассудка, которое существует сегодня, тогда не было. Зато тогда у людей существовала некая инстинктивная, непосредственная уверенность. Они действовали из непосредственных, элементарных побуждений, они не контролировали себя с помощью связанного с мозгом рассудка. Здесь мы, во всяком случае, находим, что в человеческой душе ещё нераздельно действовали силы, которые сегодня мы имеем как обособленную силу рассудка и ту силу, которую сегодня мы тщательно отделяем от рассудочных, приводящих к науке сил – силу фантазии. Фантазия, рассудок и разум действовали в те древние времена одно в другом. Чем дальше мы возвращаемся назад, тем больше мы находим, что о том, что правило тогда в душе человека, действуя нераздельно как фантазия и рассудок, мы совсем не могли бы говорить так, как сегодня мы говорим о душевной силе, которую мы называем фантазией. Сегодня мы совершенно точно знаем, что, говоря о фантазии, мы говорим о той душевной силе, проявления которой не могут быть применены в действительности, силе, которую мы не смеем причислять к реальности. Современный человек весьма внимателен к таким вещам, он остерегается смешивать то, что даёт ему его фантазия, с тем, что говорит ему логика и рассудок. Но, рассмотрев проявление человеческого духа в доисторические времена, до того как фантазия и рассудок стали выступать отдельно, мы почувствуем, что тогда в душе правила первозданная элементарная инстинктивная сила. В ней мы могли бы отыскать отличительные черты современной фантазии, но в том, что тогда так называемая фантазия давала людям, было нечто действительное, реальное. Фантазия ещё не была фантазией, она была – я не вижу оснований не использовать это выражение – силой ясновидения, была особой способностью души, была душевным даром, благодаря которому человек видел такие вещи, видел такие события, которые скрыты от него сегодня, в такую эпоху его развития, когда особенно должны быть выработаны рассудок и разум. Та сила, которая была не фантазией, а силой ясновидения, гораздо глубже проникала в скрытые силы и формы бытия, лежащие за чувственно-воспринимаемым миром. Непредвзято наблюдая человеческую эволюцию в её обратном порядке, мы должны сказать: поистине слова " эволюция", " развитие" мы должны воспринимать серьёзно.

То, что человечество современности в последние столетия и тысячелетия получило столь высокопродуктивные сегодня силы рассудка и разума – это результат эволюции. Эти душевные силы развились из других. И в то время как эти наши современные духовные силы ограничены тем, что предлагает им внешний чувственный мир, первоначальное человечество заглядывало – хотя оно и было лишено науки в современном смысле и не использовало рассудок в современном смысле – в те первозданные человеческие душевные силы, лежащие в основе всех отдельных народов, заглядывало в подосновы бытия, в сверхчувственные области, лежащие за чувственно-воспринимаемым. Силы ясновидения были когда-то достоянием человеческих душ у всех народов. И из этих ясновидческих сил образовались современные человеческие силы рассудка и разума, возник современный способ мыслить и чувствовать. Те душевные силы, о которых мы можем в известном смысле говорить как о силах ясновидения, были таковы, что человек в то же время чувствовал: " Это же я сам, кто здесь думает во мне, кто во мне чувствует". – Человек ощущал себя со всей своей телесностью и со своим душевным существом как бы отданным высшим сверхчувственным силам, которые в нем действовали и жили. Человек чувствовал себя сосудом, через который говорили сами сверхчувственные силы. Обдумав это, мы понимаем также и смысл дальнейшего развития человечества. Люди оставались бы несамостоятельными существами, которые могли бы чувствовать себя лишь сосудом, оболочкой сил и существ, если бы они не сделали шага вперед к собственному употреблению рассудка и разума. Благодаря употреблению рассудка и разума человек становится самостоятельным, но в тот же эволюционный момент он оказывается в некотором отношении оторванным, отрезанным от сверхчувственных подоснов бытия. В будущем это снова станет иначе. Чем дальше мы возвращаемся, тем глубже заглядывает человеческая душа в подосновы бытия благодаря силам ясновидения, прозревает, как из подоснов бытия происходили те силы, которые работали над человеком в доисторические времена, вплоть до того времени, когда все земные условия были совершенно иными, чем сегодня, когда они были таковы, что формы живых существ были подвижнее, были гораздо сильнее подвержены метаморфозам, чем сегодня. Так мы должны возвратиться во времена, далеко отстоящие от того, что мы называем современным человеческим культурным периодом, мы должны проследить идущее параллельно друг другу развитие человека и развитие животных. Отделение животной формы от человеческой происходило гораздо раньше, чем это сегодня предполагают. Животные формы отвердели, стали неподвижными в то время, когда человеческие формы были ещё совсем мягкими и гибкими, могли формироваться и принимать в себя отпечатки того, что переживалось внутренне душевно. Так мы возвращаемся в эволюции человека к тому времени, до которого современное сознание не проникает, но для которого в душе существует ещё и иное сознание, связанное с ясновидческими силами, которые были охарактеризованы. Такое сознание, которое может заглянуть в прошлое и видит, как человеческая эволюция выходит из прошлого совершенно отдельно от всей животной жизни, видит также, что человеческие силы, которые там имеются, правят ещё в живой связи со сверхчувственными силами. Оно видит то, что во время возникновения, например, эпоса Гомера ещё существовало как слабый отголосок древности, то, что во времена более ранние было гораздо сильнее. Если мы вернёмся в догомеровские времена, то мы найдём, что люди обладали ясновидческим сознанием, которое позволяло как бы вспоминать доисторические события и было в состоянии по памяти описывать ход событий человеческого становления. Ко времени Гомера дело обстояло так, что чувствовали, как древнее ясновидческое сознание исчезает, но чувствовали и то, что оно ещё есть. Это было время, в которое не человек как самостоятельное и эгоистическое существо говорил из себя, но тогда из него говорили Боги, сверхчувственные духовные силы. Мы серьёзно должны принять то, что говорит Гомер не от себя, говоря: " О, Муза, воспой мне гнев Ахиллеса Пелида! Воспой во мне высшее существо, существо, которое говорит через меня, которое овладевает мною, когда я говорю и пою". –

Эта первая строчка Гомера есть реальность. Таким образом, мы должны указывать не на древние династии владык, которые в привычном смысле были подобны нашим нынешним людям, но мы будем указывать с помощью самого Гомера на то, что в древние времена были другие люди, люди, в которых жило сверхчувственное. Ахиллес – это личность переходного периода от ясновидения к современному способу постижения, который мы уже находим у Агамемнона, у Нестора и у Одиссея, и который вёл в то время дальше к более высокому постижению. Понять Ахилла мы сможем, только зная о том, что Гомер хотел показать в нём представителя древнего человечества, который живёт во время, находящееся между тем временем, когда люди ещё непосредственно восходили к древним Богам, и временем современного человечества, которое началось примерно с Агамемнона.

Точно так же к доисторическим временам восходит и среднеевропейский миф о Нибелунгах. Это обнаруживается во всём изложении этого эпоса. Здесь мы имеем дело уже с людьми в каком-то смысле современными, но эти наши современники сохраняют ещё нечто от времен древнего ясновидения. Все свойства, которые присущи Зигфриду: и то, что он может делаться невидимым, и то, что он имеет силу, чтобы одолеть Брунхильду, которую не мог одолеть простой смертный – всё это, как и прочее, сообщенное о нём, показывает нам, что мы имеем дело с человеком, который как бы во внутренней человеческой памяти перенес в человечество современности преимущества древних душевных сил, связанные с ясновидением и природным бытием. Какое же переходное состояние характерно для Зигфрида? Это выявляется из отношения Брунхильды к Кримхильде, жене Зигфрида. Здесь мы не будем вдаваться в подробности того, что означают эти два образа. Но мы могли бы правильно подойти к этой легенде, если в предстающих нам образах мы будем видеть наглядное изображение внутренних ясновидческих или ясновидчески вспоминаемых отношений. Так, в отношениях Зигфрида к Кримхильде мы можем видеть его отношение к своей собственной душевной силе, которая правит в нем. Его душа – это в некотором роде переходная душа, именно потому, что Зигфрид перенёс в новое время нечто от сокровища Нибелунгов, то есть от ясновидческих тайн древности, хотя это и сделало его неприспособленным к современности. Жить с этим кладом Нибелунгов, то есть с древними силами ясновидения, могли люди древности. Земные условия изменились. Вот почему Зигфрид, ещё несущий в своей душе отзвуки древних времен, неприспособлен к современности, и это делает его образ трагическим. Как может современное относиться к тому, что еще жило в Зигфриде? Для Зигфрида еще живо нечто от древнего ясновидения, и когда он побежден, Кримхильда остается. Она воспользуется кладом Нибелунгов, она в состоянии его применить. Мы знаем, что позднее с помощью Хагена клад Нибелунгов у нее отберут. Мы можем видеть, что Брунхильда тоже может владеть старыми ясновидческими силами. Тем самым она противостоит тем людям, которые приспособлены к своему времени: Гюнтеру и его братьям, прежде всего Гюнтеру, который Брунхильде не нравился. Почему же? Из легенды мы знаем, что Брунхильда – это, своего рода, образ Валькирии: то есть нечто в человеческой душе, а именно то, с чем в древности человек ещё мог соединяться с помощью ясновидческой силы, но что потом было отобрано у человека, стало бессознательным, с чем человек, живя в современную эпоху рассудка, может соединиться только после смерти. Поэтому и соединялись с Валькирией в момент смерти. Валькирия – это персонификация той живой душевной силы, которая присутствует в современном человеке, тех душевных сил, к которым проникало древнее ясновидческое сознание, которые, однако, современный человек переживает, только пройдя через врата смерти. Тогда он впервые соединяется с этой душой, которая изображена в Брунхильде. Поскольку Кримхильда имеет ещё нечто от древнего ясновидческого времени и сил, которые получает душа благодаря древнему ясновидению, она представляет собой такой образ, чей гнев описывается подобно гневу Ахиллеса в " Илиаде". Это наглядно показывает нам, что люди, которые в древности еще обладали древними ясновидческими силами, не контролировали себя рассудком, не давали править рассудку, но действовали непосредственно из элементарнейших, интенсивнейших импульсов. Отсюда это личное, крайне эгоистичное, как у Кримхильды, так и у Ахиллеса.


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-07-12; Просмотров: 579; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.022 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь