Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Проблематизируя суверенные государства



Государства, суверенность и насилие являются давними темами в установлении традиций международных отношений, которые получили новое значение после атак 11 сентября 2001 года. Они также является центральными темами постструктуралистских подходов в международных отношениях. Однако, вместо того, чтобы принять их безо всякой критики из традиционных подходов, постструктурализм рассматривает их через понятия, полученные от генеалогии и деконструктивизма.

 

[194]

 

Постструктурализм стремится обратиться к ключевому вопросу касательно интерпретаций и объяснений суверенных государств, скрытых государственно-центричными подходами – именно историческими конструкциями и реконструкциями, как первыми видами субъективности в мировой политике. Это возвращает нас к вопросу, заданному в генеалогии Фуко: как, преимущественно какими политическими практиками и репрезентациями, суверенное государство оформляется как нормальный вид международной субъектности? Вопрос, заданный таким образом, направляет внимание, в Ницшеанском стиле, меньшим образом на то, что является существом суверенного государства, а скорее на то, как суверенное государство становится возможным, как оно становится естественным, и как оно наполняется существом.

Кроме того, постструктурализм стремится учитывать условия, которые делают возможным рассмотрение феномена государства как постоянно воздействующего на каждодневную жизнь. Но это не обычная феноменология. Лучше будет назвать её квазифеноменологией, так как, как уже отмечалось ранее, она в равной степени учитывает условия, которые дестабилизируют феномен или препятствуют его полной актуализации. В этом разделе будет объяснена постструктуралистская квазифеменология государства. Она включает в себя: (1) генеалогический анализ основ насилия современного государства, (2) учёт пограничных надписей, (3) деконструкцию идентичности, как она определяется в дискурсах безопасности и внешней политики и (4) пересмотренную интерпретацию искусства управления государством. Общим итого является пересмотр онтологической структуры суверенного государства для того, чтобы дать необходимый ответ на вопрос, как суверенные государства (пере)формировываются как нормальный вид субъектности в международных отношениях.

 

Насилие

Современная политическая мысль попыталась превзойти нелегитимные формы правил (такие как тирания и деспотизм), где сила не может быть сдержана, обуздана, но является произвольной и насильственной, путём учреждения легитимных, демократических форм правления там, где власть является субъектом силы. В современной политике, скорее разум, чем сила насилия является мерой легитимности. Однако, как отмечали Кэмпбэлл и Диллон (1993: 161), отношения между политикой и насилием в современности являются глубоко двойственными, так как, с одной стороны, насилие «создаёт убежище для суверенного сообщества», с другой стороны, это «то, от чего необходимо защищать граждан данного общества». Парадокс здесь заключается в том, что насилие является и злом и добром (отравой и лекарством).

Связь между жестокостью и государством раскрывается в генеалогии Брэдли Клейна государства как стратегического субъекта. Масштабной целью Клейна (1994: 139) в «Стратегических учениях и мировом порядке» является проанализировать «насильственные

 

[195]

 

действия и передел современного мира». Его более конкретная цель – объяснить историческое возникновение воюющих государств. Вместо того, чтобы предполагать их существование, как это делают реалисты и неореалисты, Клейн исследует, как политические единицы возникают в истории, которые являются ответственными за опору на силу для разделения внутреннего политического пространства от внешнего. Как и другие постструктуралисты, он утверждает, что «государства опираются на насилие для того, чтобы обозначить себя как государство», и в процессе «ввести разницу между внутренним и внешним» (1994: 38). Стратегическое насилие создается государствами; оно не просто «блюдёт границы» государства, оно «также помогает их создавать» (1994: 3).

Точку зрения постструктуралистов касательно насилия в современной политике следует чётко отличать от традиционных подходов. В целом, традиционные подходы считают конфронтацию с использованием насилия нормальным и обычным случаем в международных отношениях. Считается, что условия анархии склоняют государства к войне, и, таким образом, нет ничего, что могло бы воспрепятствовать войнам. Насилие не является конструктивным в таким подходах, но «конфигуративным» и «позициональным» (Рагги 1993: 162–3). Онтологическая структура государств устанавливается раньше, чем насилие применяется. Насилие практически формирует территориальную конфигурацию, или, как инструмент для политико-силовых, стратегических маневров, используется в распределении иерархии сил. Постструктуралисты, однако, раскрывают конструктивную роль насилия в современной политической жизни. Насилие является фундаментальным по отношению к онтологической структуризации государств, и не является тем, к чему полностью сформированные государства прибегают по политико-силовым соображениям. Насилие, согласно постструктурализму, является изначальным и увеличивающимся.

Этот аргумент о глубокой и парадоксальной связи между насилием и политическим порядком развивает дальше Дженни Эдкинс, которая поместила нацистов, концентрационные лагеря, НАТО и беженцев в одну плоскость. Как она утверждает, все они, направляемы суверенной силой, которая хочет расширить свой контроль. Она утверждает, что даже гуманитаризм может быть помещён в спектр насилия, так как он тоже является соучастником порядка суверенных сил и насилия современных государств, несмотря на то, что заявляется обратное. В самом деле, она говорит, что лагеря помощи голодающим похожи на концентрационные лагеря, так как и те, и другие являются местами «произвольных решений между жизнью и смертью, где волонтёры вынуждены выбирать, кому из голодающих они не смогут помочь» (Эдкинс 2000: 13). Жертвы голода предстают без последней нитки, чтобы быть спасенными, полностью отказавшиеся от социального и культурного существования, они находятся все политики, их политические голоса игнорируются (2000: 13–14). Кэмпбэлл (1988b: 506) другими словами подтверждает эту точку зрения, утверждая, что превалирующие формы гуманитарианизма формируют из людей образы жертв, «неспособных на действия без вмешательства». Эта недостаточно политическая или гуманитарная форма

 

[196]

 

гуманитаризма, таким образом, сильно вовлечена в продуцирование суверенной политической силы, которая объявляет монополию на легитимное использование насилия» (Эдкинс 2000: 18). Мик Диллог и Джулиан Рейд предлагают похожее прочтение гуманитарных ответов на «комплексные чрезвычайные происшествия», но вместо того, чтобы предположить эквивалентность между гуманитаризмом и суверенной силой, они рассматривают восприимчивость первого к действиям последнего. Они говорят, что глобальное управление «достаточно сильно угрожает негосударственным и гуманитарным структурам внедрением в саму их структуру и практику силы, от которых они до этого себя защищали» (Dillon and Reid 2000: 121).

Эдкинс, Диллон и Рейд приводят значительный и хорошо структурированный аргумент, который был расширен итальянским философом Гиоргио Агамбеном в произведении «Homo sacer: Суверенная сила и нищая жизнь» (1998). Следуя за Карлом Шмиттом, Агамбен воспринимает суверенность как политическую сущность. Суверен требует права выбирать исключения. Это приводит, помимо прочего, к праву суверена решать, кто «в», а кто «вне» политического сообщества. Если одним из основных интересов критической теории (как подчеркивается в главе 7) является изучение возможностей для более исключительных форм сообщества, Агамбен фокусируется на исключительности как условии для возможности политического сообщества. Он утверждает, что «в восточной политической мысли, нищая жизнь имеет особые привилегии – быть тем, чья исключительность лежит в основе людского города» (Агамбен 1998: 7). «Нищая жизнь», чаще всего является простым биологическим фактом существования. Но Агамбиген присваивает другое значение нищей жизни, значение, заключенное в выражении homo sacer (священный человек), которое относится к жизни, которую можно взять, но не пожертвовать, святой, но проклятой жизни. Изгнанный из общества, homo sacer выступает как «конструктивное внешнее» для политической жизни. Но, по правде, homo sacer не является не внешним, ни внутренним политическим сообществом ни к каком смысле. Вместо этого, он занимает «зону неопределенности», или зону «отсутствия человека». В самом деле, Агамбен (1998: 74, 80) указывает, что римская концепция homo sacer предшествует разделению понятий священный и светский, вот почему, парадоксально, «священного человека» можно убить. Четким выражением этого была система лагерей, установленная нацистами во время Второй мировой войны. Но похожая система была установлена и во время Боснийской войны. Как объясняет Дэвид Кэмпбэлл (2002b: 157), боснийско-сербские лагеря в Омарске и Тернополе были «внезаконными местами», интегрированными в «стратегию этнической чистки, основанной на исключительном и гомогенном» политическом сообществе.

Джудит Бутлер в своём прекрасном эссе «Бессрочное задержание» применяет агрументы Агамбена в своём понимании американской войны против терроризма. Исходя из размышлений Агамбена о суверенной власти, она замечает, как государства приостанавливают верховенство закона, путём введения чрезвычайного положения. Не может быть ни одного значительного действия, демонстрирующего

 

[197]

 

суверенность государства более, чем отмена или приостановление закона. Ссылаясь на противоречивое содержание подозревающихся в терроризме в тюрьме Гуантанамо, Бутлер пишет: «Дело не просто в том, что было приостановлено право на конституционную защиту, а в том, что государство (увеличивая свои исполнительные функции) присваивает себе право приостанавливать действие Конституции или таким способом воздействовать на географию задержаний или судебных процессов, чтобы конституционные и международные права успешно прекращались» (Бутлер 2004: 63–4). Таким образом, заключенные вынуждены существовать в бесправной среде. Бутлер (2004: 68) замечает, что «задержание на неопределенный срок… практически означает невозможность снова стать частью политической жизни, даже если какая-либо ситуация окажется чрезвычайно политизированной». Апеллируя к Агамбену, постструктуралистские авторы пытаются показать, как суверенные государства, даже либерально демократические, проявляют себя через запреты и насилие

 

Границы

Для рассмотрения (вос)создания государства так, как это делает постструктурализм, частично необходимо рассмотреть, как глобальное политическое пространство разделяется. Мир обычно не делится на отдельные политические пространства, как и не существует отдельной вышестоящей власти, способной разделить мир. Это обязательно приводит к сосредоточению на «вопросах границ», как Диллон и Эверард (1992: 282) это называют, потому что любой политический предмет создаётся путем маркировки физических, символических и идеологических границ.

Постструктурализм менее интересует, что есть суверенность, чем то, как она осуществляется относительно пространства и времени, и как она осуществляется. Как конкретная конфигурация места и власти создаётся? И с какими последствиями? Очевидное применение этих вопросов состоит в том, что превалирующий вид политической субъективности в международных отношениях (суверенное государство) не является ни естественным, ни необходимым. Не существует необходимой причины, по которой глобальное политическое пространство должно быть разделено так, как оно есть сейчас. Важнейшее значение в разграничении политического пространства имеет начертание границ. Обозначение границ – далеко не безобидное предполитическое действие. Это именно политический акт с особым политическим значением, так как он является основополагающим по отношению к установлению и делимитации политического пространства. Как утверждает Жерар Тоал (1996: 1): «…география подразумевает власть. Несмотря на то, что часто её считают мирной, география мира не является производной от природы, но является плодом истории сражений между конкурирующими властными структурами за власть над организацией, управлением и занятием территорий».

Не существует политического пространства до начертания границ. Функции границ в современном мире заключаются в разделении внутреннего, суверенного пространства от пространства внешнего, плюралистического, анархического. Оппозиция

 

[198]

 

между суверенностью и анархией основывается на возможности чёткого разграничения внутреннего политического пространства и внешнего. В этом смысле начертание границ является решающим моментом для суверенного государства. Действительно, ни суверенность, ни анархия не могли бы быть возможны без начертания границ для раздела политического пространства. Это «социальное начертание глобального пространства», использованное во фразе Туатхайла (1996: 61), производит эффект сформировавшихся государств с определёнными границами, часто проводимых вокруг того, что Кэмпбэлл (1998а: 11) называет «выдуманное националистами».

Однако, как отмечает Коннолли (1994: 19), границы очень противоречивы, так как они «формируют незаменимую защиту от жестокости и насилия; но территориальное разделение, которое ими подкрепляется, также несёт в себе жестокость и насилие». Под угрозой здесь находится серия вопросов касательно границ: как формируются границы, какому моральному и политическому статусу они соответствуют, как они одновременно действуют, включая и исключая, и как они одновременно создают порядок и жестокость. Ясно, что эти вопросы не связаны с местоположением картографических границ, призванных представлять, ограничивать и легитимизировать политическую идентичность. Но как, посредством каких политических практик и представительств проводятся границы? И какое значение это имеет для вида создаваемой субъективности?

 

Идентичность

Как замечает Роб Уолкер (1995а: 35-6), существует привилегированность пространственности в современной политической мысли и практике. Дифференцируя политические пространства, границы остаются основополагающими в предпочтении «ограничения политики» внутри дискретных границ в современном мире (Магнуссон 1996: 36). Постструктурализм спрашивает: как политическая идентичность устанавливается пространственными практиками и представлениями о доместификации и дистанцировании? И каким образом концепция территориального самоопределения была выстроена в оппозиции к угрозе в отношении других?

Чрезвычайно важными в данном случае являются вопросы о том, как конструируется безопасность в рамках пространства и как определяются и формулируются угрозы и опасности, порождая определенные концепции государства как безопасного политического субъекта. Дэбби Лисле (2000) показывает, как даже современный туризм участвует в воспроизведении пространственной концепции безопасности. Продолжая подтверждать разницу между «безопасностью здесь и сейчас» и «опасностью там и тогда», туристические практики помогают установить геополитический дискурс безопасности. Её прочтение предполагает, что война и туризм, несмотря на то, что являются двумя отдельными и противоположными практиками, в настоящий момент тесно связаны на основании того, что управляются одним и тем же глобальным дискурсом безопасности.

 

[199]

 

Детальное рассмотрение отношений между государством, насилием и идентичностью можно найти в постсруктуралистском объяснении Боснийской войны Дэвида Кэмпбэлла «Национальная деконструкция» (1998а). Его центральный аргумент заключается в том, что определенные нормы сообщества привносят интенсификацию насилия в войну. Эта норма, которую он называет «онтопология», взяв этот термин у Дерриды, относится к предположению, что политическое сообщество требует совершенного согласования территории и идентичности, государства и нации (Деррида 1994а: 82; Кэмпбэлл 1998а: 80). Его функции состоят в том, чтобы распространить и усилить предположение, что политическое сообщество должно быть понято и организовано в виде единой идентичности, полностью соответствующей занимаемой им территории. Логика этой нормы, считает Кэмпбэлл (1998а: 168-9), ведёт к стремлению к гармоничному, связанному, монокультурному сообществу. Эти «онтопологические» предположения исходят из «регулирующих кодексов субъектности» в международных отношениях (1998а: 170). Касательно довода Кэмпбэлла (1999а: 23), интересно предположение, что всплеск насилия в Боснии был не просто отклонением или расистским искажением онтопологической нормы, но фактом усиления этой нормы. Насилие «этнических чисток» вдобавок к чёткой, гомогенной политической идентичности, является просто продолжением, хотя и экстремальным, того же политического проекта, унаследованного многими современными государствами-нациями. Результат всех этих форм политического сообщества, в той мере, насколько они требуют границ, будет представлен определённым градусом насилия.

Постструктурализм сосредотачивается на дискурсах и практиках, которые замещают угрозу различий на создание политической идентичности. Симон Далби, к примеру (1993), объясняет, что Холодная война стала возможной из-за применения геополитического мышления, которое определяет безопасность с точки зрения пространственной исключительности и специфики угрозы другим. «Геополитический дискурс создаёт миры исходя из понятий «свои» и «чужие», с точки зрения картографически обозначенных делений политического пространства, и учитывая военные угрозы» (1993: 29). Геополитическое конструирование внешних чужих является неотъемлемой частью конструирования политической идентичности (своих), которую необходимо защищать. Но чтобы создать гармоничную, единую политическую идентичность, часто необходимо устранение внутреннего инакомыслия. Могут быть внутренние чужие, из-за которых сама концепция своих оказывается в опасности, поэтому они должны быть исключены, наказаны или сдержаны. Можно предположить, что идентичность является поддельным элементом, с одной стороны, из-за дисциплинарных практик, которые стремятся упорядочить население, предоставляя ему чувство единства, и, с другой стороны, из-за исключительных практик, которые стремятся к безопасности внутренней идентичности посредством процесса пространственного разграничения и различных дипломатических, военных и оборонительных практик. Существуют дополнительные отношения между сдерживанием внутренних и внешних чужих, которые помогают установить политическую идентичность путём исключения из полученного

 

[200]

 

«внутреннего» пространства… всего, что рассматривается как инородное, иностранное и опасное» (Кэмпбэлл 1992: главы 5, 6; 1998а: 13).

Если с идентичностью понятно, что она определяется через разницу, и для определения термина «свой», нужен термин «чужой», то не так понятно, почему отличие и непохожесть обязательно предполагают угрозу или опасность. Однако, как отмечает Кэмпбэлл (1992), суверенное государство обуславливается дискурсом опасности. «Постоянная артикуляция опасности посредством внешней политики, таким образом, не является угрозой идентичности или существованию государства», – пишет Кэмпбэлл (1992: 12), «это – его состояние возможности». Возможность идентифицировать США как политический субъект, например, состояла во время Холодной войны в возможности интерпретировать СССР как внешнюю угрозу и способности правительства США сдерживать внутренние угрозы (1992: глава 6). В самом деле, ключевое понятие сдерживания оказывается двуликим Янусом, так как оно одновременно направлено внутрь и вовне, создавая угрозу для других, как и предполагает Кэмпбэлл (1992: 175). Конечный результат стратегий сдерживания заключался в закреплении идентичности в рамках территориального государства.

Важно признать, что политические идентичности не существуют до разграничения на своих и чужих. Главный вопрос состоит в том, как нечто отличающееся концептуализируется как угроза или опасность, требующая сдерживания, наказания, нивелирования или исключения. Существует неоспоримая возможность, что разница может стать оппозицией, опасностью или угрозой, но в этом нет необходимости. Нет необходимости в создании политической идентичности против кого-либо и за счёт других, но превалирующие дискурсы и практики безопасности и внешней политики склонны воспроизводить эти направления. Более того, это отношение к другим должно восприниматься как морально нагруженное и политизированное отношение. Результатом становится оттеснение чужих в более низкое моральное пространство, и причисление своих к более высокому. Как говорит об этом Кэмпбэлл (1992: 85): «внутреннее и внешнее социальное пространство возможно благодаря высокому и низкому моральному пространству, а также участвуют в его конструировании». Рассматривая пространственную исключённость, исходя из морали, становится легче легитимизировать конкретные политико-военные практики и интервенции, которые продвигают интересы национальной безопасности, одновременно воссоздавая политическую идентичность. Как говорит об этом Шапиро (1988а: 102): «В меру того, что другие рассматриваются как кто-то не занимающий то же моральное пространство, которое занимают свои, появляется стремление эксплуатировать других». Это особенно верно в международной системе, где политическая идентичность очень часть определяется как территориальная исключённость.

 

Искусство управления государством

Вышеизложенная секция наметила, каким образом функционируют насилие, границы и идентичность, создавая суверенное государство. Это только частично соотносится

 

[201]

 

с основными генеалогическими вопросами о том, как суверенное государство образуется/воссоздаётся в виде нормального режима субъектности. В генеалогическом подходе сохраняются два вопроса: как суверенное государство приживается и распространяется? И каким образом оно обретает суть?

 Постструктурализм интересует, как превалирующие режимы субъективности нейтрализуют или скрывают свой произвол путём проецирования образа нормального состояния, естественности или необходимости. Эшли исследовал очень сложный вопрос, как главенствующий режим субъективности приводится в норму посредством использования концепта гегемонии. Под «гегемонией» Эшли (1989: 269) понимает не «всеобъемлющую идеологию или культурную матрицу», а «объединение нормализированных информативных практик, отождествляемых с конкретным государством или внутренним обществом… которое рассматривается как практическая парадигма суверенной политической субъективности и поведения». «Гегемония» относится к проецированию и циркуляции «образцовой» модели, которая функционирует как регулятивный идеал. Конечно, отличительные характеристики образцовой модели не являются зафиксированными, но исторически и политически обусловленными. Суверенное государство, как доминирующий режим субъективности ни коим образом не является естественным. Как отмечает Эшли (1989b: 267), из суверенности вытекают конкретные «исторически нормализуемые интерпретации государства, его компетенции, а также условия и ограничения его официального признания и наделения полномочиями». Переформирование государства в суверенность, таким образом, обусловлено изменяющимися историческими и культурными представлениями и практиками, которые служат для создания определённой формы политической субъективности. Это идея, которую использовал Деррида в одной из своих последних книг «Изгои» (2005). Там он рассматривает, как государство предусматривает определённую форму самости, которая является функцией исключительно современного вида самоутверждения или самопозиционирования (Деррида 2005: 11–12). Недавнее размышление Дерриды о самореферентности субъективности включает анализ о том, как субъективность государства или его автономность неразделимы с разрушительными и губительными тенденциями (Деррида 2003: 94–109; 2005: 45). Так, государства несут в себе потенциал угрозы тому, что может сохранить и обезопасить их субъективность.

Первая функция образцовой модели состоит в том, чтобы отрицать альтернативные концепции субъективности или обесценивать их как недоразвитые, неполные и отклоняющиеся от нормы. Аномалии конструируются как «подходящие», «нормальные» или «образцовые» модели. Например, «несостоявшиеся государства», «государства-изгои» и «террористические государства» являются эмпирическими случаями «патологических государств», которые отклоняются от нормы из-за неспособности показать узнаваемые или предпочитаемые знаки суверенной государственности (Constantinou 2004: 17; Блейкер 2005). Посредством этой неспособности они помогают усилить гегемонические режимы субъективности и переподтвердить не просто оппозицию суверенность/анархия, но предполагаемое превосходство Севера (Деветак 2008).

И всё же, для того, чтобы модель суверенной субъективности имела хоть какую-то силу в принципе,

 

[202]

 

она должна быть воспроизводимой; она должна рассматриваться как универсально-эффективный режим субъективности, который может быть вызван и институционализирован с любой стороны. Давление, оказываемое на государства, о необходимости подчиняться нормализированным режимам субъективности является комплексным и разнообразным и проистекает вовнутрь и вовне. Некоторые формы давления являются довольно явными, такие как военные интервенции, другие – менее заметны, такие как условия предоставления иностранной помощи, дипломатическое признание и общий процесс включения в среду. Проблема заключается в том, что режимы субъективности достигают верховенства в пространстве и времени посредством проецирования и навязывания силы.

Каким образом государство обретает суть? Короткий ответ на этот вопрос – государство обретает суть посредством перформативного принятия разнообразных внутренних и внешних политических курсов, или того, что может быть проще названо «искусством управления государством», с акцентом на «искусство». Традиционно «искусство управления государством» относится к разнообразным политическим курсам и практикам, принятыми государствами для осуществления их целей на международной арене. Допущение выделения этого значения заключается в том, что государство является уже полностью сложившимся образованием с определенными границами ещё до того, как оно начинает озвучивать свой путь на международной арене. Пересмотренное понятие искусства управления государством, продвигаемое постструктуралистами подчёркивает современные политические практики, которые основывают и поддерживают государство, получая эффект пребывания государства в постоянном движении.

Как подчеркнул Ричард Эшли (1987: 410) в своей ключевой статье, субъекты не существуют до политических практик. Суверенные государства возникают в плоскости исторических и политических практик. Это предполагает, что лучше понимать государство как перформативно учрежденное и не имеющее другой идентичности, кроме как беспрерывного принятия внутренних и внешних политических курсов, стратегий безопасности и оборонительных стратегий, протоколов по заключению соглашений и, среди прочего, представительных практик в ООН. Существование государства, таким образом, является ресультатом перформативности. Под перформативностью мы должны понимать продолжающееся повторение норм или их набора, а не просто отдельный законный акт, продуцирующее то, что называет. Как объясняет Вебер (1998: 90), «идентичность государства перформативно формируется самими высказываниями, которые считаются её результатами».

В этом смысле Дэвид Кэмпбэлл (1998а: IX-X) в своём рассмотрении Боснийской войны концентрируется на том, что он назывет «мета-Босния», под которым он понимает «матрицу практик, посредством которых… Босния существует». Для того, чтобы прийти к соглашению с беспрерывным продуцированием Боснии, как государства или субъекта, Кэмпбэлл советует нам признать, что мы никогда не имели дело с существующим априори Боснийским государством, но имели дело с мета-Боснией, которая является перформативной конструкцией «Боснии» посредством ряда оформляющих и разграничительных практик. «Босния», как и любое другое государство, всегда находится в процессе конструирования.

 

[203]

 

Суммируя всё вышеотмеченное, суверенное государство, по Веберу (1998: 78), является «онтологическим результатом перформативно принятых практик». Как она объясняет, «суверенные государства не являются предварительно сформированными субъектами, но становятся субъектами в процессе» (1998), где фраза «субъекты в процессе» также должна пониматься как «субъекты под судом» (от французского «en process»). Это ведёт к пониманию государства (как субъекта), как постоянно находящегося в процессе формирования, но никогда не достигающего конечного момента его завершения (Edkins and Pin-Fat 1999: 1). Таким образом, не следует понимать государство как изначально существующее, следует его рассматривать как нечто воспроизводимое, продуцируемое процессом искусства управления государством. Этот процесс никогда не завершается, но государство постоянно находится на стадии формирования. Несмотря на то, что этот процесс никогда не может быть законченным в полной мере, государство всё время находится на стадии конкретизации (Doty 1999: 593). Результатом становится тот факт, что для постструктуралистов существует искусство управления государством, но сформировавшегося государства не существует (Devetak 1995а).

Иначе говоря, несмотря на то, что теории постструктурализма в международных отношениях знаменуют возврат к реалистическому государство-центризму, потребуется определённое пояснение для объяснения их отношения к суверенному государству. Постструктурализм не пытается объяснить мировую политику, ни фокусируясь только на государстве, ни принимая государство как должное. Вместо этого, как показывает двойное считывание Эшли по анархической проблематике, он пытается объяснить условия, которые делают возможным такое объяснение, и последовательные издержки такого подхода. Что теряется, в случае принятия государство-центричной перспективы? И, что более важно, к каким аспектам мировой политики государство-центризм остаётся слеп?

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-09; Просмотров: 356; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.038 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь