Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Становление теории международной политики
Читатели этой книги могут быть озадачены названием известного эссе Мартина Уайта «Почему не существует международной теории? », опубликованной незадолго до начала широкой академической теоретизации международных отношений. Данное эссе часто используется в качестве отправной точки в дискуссиях о становлении теории международных отношений. И настоящая книга не исключение. Скотт Берчилл и Эндрю Линклейтер в первой главе книги высказывают мысль, согласно которой мы больше не можем предполагать или даже смело утверждать, как это делал М. Уайт, что не существует теории международных отношений. Освещённое в данной работе развитие теории за последние полвека, к которому Уайт имеет непосредственное отношение, побуждает нас пересмотреть его суждение о том, что «международная теория – результат поиска не только предметного содержания, но и интеллектуального и морального наполнения» (Wight 1966). Никто из тех, кто читал предыдущие главы, не будет жаловаться, что эта тема здесь недостаточно изложена! Что, в итоге, М. Уайт вкладывает в понятия интеллектуального и морального дефицита? Я могу себе представить читателей, которые часто выражают недовольство теорией в какой бы то ни было сфере: мол, эта теория международных отношений туманна, непонятна и непригодна для практического применения. Но подобное обвинение в данном случае более указывает на скепсис в целом, чем на несостоятельность теории. Теоретизация посредством поверхностного анализа рассматриваемых явлений для исследования их предпосылок требует новых способов мышления и даёт малопонятные результаты. Размышления на ту или иную тему не означают погружения в неё. Поскольку цели теоретизации отличаются от практических целей принятия решений и мер,
[284]
теории, наиболее подходящие для практического использования, на деле могут оказаться наименее теоретическими. Многое из того, что называется политической теорией, это не более чем обычное мнение, превращенное в доктрину или идеологию, которая в свою очередь получает практическое применение. Несмотря на то, что теория критикует простые способы мышления, нельзя утверждать что её выводы в полной мере соответствуют практическому смыслу. М. Уайт изучал теорию международных отношений по очеркам политиков, дипломатов, юристов-международников, правозащитников, теоретиков raison d’é tat, философов и историков. Если мы проследим развитие теории за последние пятьдесят лет с того момента, как была опубликована вышеупомянутая статья, то увидим, что именно философы и историки сильнее всего изменили теоретический ландшафт, хотя теоретизация также была характерна в рамках других названных категорий. Философы, исследовавшие политическую философию и этику, активно писали о международных отношений в означенный период, что делали и историки по отношению к политической мысли. Их работы носили системный, критический и кумулятивный характер. Также мы должны рассмотреть один стержневой элемент исследований, который не упоминается М. Уайтом, но вокруг которого выстраивается пренебрежительный дискурс. Таким предметом споров являются очерки специалистов в области международных отношений, относящихся к академическим кругам. М. Уайт находит несколько забавным появление такой дисциплины, как «международные отношения», так как, по его мнению, она является сочетанием сциентизма и простой журналистики (Hall 2006). Несмотря на то, что это суждение всё тяжелее поддерживать, работа философов и историков, усилия которых сформировали то, что в настоящее время называют «теорией международной политики», делает всё более реальным возможное опровержение тезиса об интеллектуальном и моральном дефиците. Философы, которые писали о международных отношениях в 1960-е годы решали практические задачи, проистекающие из концепции ядерного сдерживания, Вьетнамской войны и голода в Африке. Внимание к этим вопросам было обусловлено отходом от этики 1950-х годов, которая рассматривала определение и основы морального суждения. Каковы бы ни были причины, ссылка на практическую этику вскоре стала постоянным явлением вместе с тем, как философам пришлось отвечать на всё новые аргументы, в то время, как такие явления, как национализм и терроризм, стали частью повестки дня. Сегодня даже специалистам сложно отслеживать большой поток научных работ по правам человека, гуманитарным интервенциям, экономическому неравенству и по другим этически значимым вопросам. Философы, которые пишут научные работы на подобные темы, считают, что вносят свой вклад в изучение «этики международных отношений» или, по-другому, «международной этики», хотя многие признают, что этот вопрос имеет явно политический характер, что часто игнорируется, когда акцент делается именно на этике. Мы пренебрегаем политическими соображениями, когда исходим из того, что принципы межличностной этики могут применяться без изменений в отношениях между государствами (Graham 2008). «Внутреннее сравнение», рассматривающее международные отношения в качестве аналога отношений между людьми, может привести к доводам, не принимающих во внимание их институциональные аспекты. Спасать сообщество от нищеты не то же самое, что
[285]
вытаскивать ребёнка из пруда. «Международная этика», таким образом, является обманчивым обозначением исследования категорий «добра» и «зла» в международных отношениях. «Международная этика» требует, чтобы мы разделяли понятия морали и институционального долга и признавали, опираясь на Аристотеля и более поздних философов, что политика – это особая сфера деятельности, принципы которой могут не совпадать с нормами индивидуального поведения (Kant 1999). Институты создают особые обязательства, которые могут изменять, если они вообще их не стирают, оные общие и неинституциональные (так называемые «естественные»). Это означает, что право в гражданском или международном сообществах не может быть сведено к естественному праву, но должно включать обязательства, налагаемые гражданским и международным правом. При определении субъекта, кажется более предпочтительным термин «теория международных отношений», нежели «международная этика», ввиду политической природы подобных исследований. В то время как международная этика часто понимается в качестве нормативной или прикладной, служащей для практического руководства и вынесения суждения, теория международной политики делает больший акцент именно на теоретизации и подразумевает несколько большее расстояние между теорией и практикой. Вместо того, чтобы использовать моральные принципы, не требующих проверки, с целью достижения какого-либо практического результата (решения или предписания), теоретики ставят их под сомнение для выявления их оснований. Целью теории является не утверждение или осуждение выбора, не рекомендация или разубеждение, а осмысление оснований, за счёт которых делается, выносится и отстаивается решение. Однако некоторые отвергли бы оба термина, утверждая, что политика становится все более глобальной, поскольку транснациональные сети и другие формы «глобального управления» заменяют традиционную межгосударственную дипломатию. C их точки зрения, глобализация означает изменения, которые в конечном итоге стирают значение заявленной в данной книге темы из-за трансформации международной системы в глобальную. Но даже если государства сохранят свою идентичность и независимость, можно поставить под сомнение традиционные представления о суверенитете или моральном значении национальных границ. Необходимо понимать, что международная политическая теория включает «космополитическую» теорию, которая ставит под угрозу ориентированные на государство утверждения. Таким образом, необходимо рассматривать последствия глобализации для теории международных отношений, уделяя особое внимание такому центральному для дискуссий вопросу, как появление концепта «глобальной справедливости». Как философы, так и историки внесли свой вклад в становление теории международных отношений в последние десятилетия через утверждение профессиональных критериев при изучении мировой политической мысли. Учёные в области международных отношений интересовались историей исключительно как полезным источником идей для настоящего, примером чему может служить работа Кеннета Уолтца «Человек, государство, и война» (1959). Возможно они тем самым стремились обосновать легитимность собственных взглядов, связывая их с каким-либо авторитетным каноническим предшественником. Политические реалисты ссылаются на
[286]
Фукидида и Томаса Гоббса, интернационалисты и космополиты на Гуго Гроция и на Иммануила Канта. Но внимание к прошлому может протекать в обход историзма, когда в рамках дисциплины происходит поиск якобы её оснований или попытка использовать идеи мыслителей прошлого для насущных проблем настоящего. Хотя поиск пригодного для этих целей прошлого продолжаются (Lebow 2003; Deudney 2007), в рамках дисциплины возникает подлинно исторический интерес как к идеям настоящего, так и прошлого. Историческая наука меняет представление о теории справедливой войны, проводятся дискуссии вокруг проблемам реализма и идеализма, нарастает интерес к изучению истоков международных отношений как учебной дисциплины и ко многим другим вопросам. Для теории международных отношений характерно бросать вызов существующему пониманию суверенитета и вере в прогресс, что искажает, по мнению М. Уайта, результаты ранее принятых усилий по написанию работ по истории мировой политической мысли. Историки сегодня не работают с прогрессивными нарративами или другими метанаррациями, несмотря на сохранение такого повествования в более популярной литературе под такими названиями, как «конец истории» или «столкновение цивилизаций». Более сложный подход к интеллектуальной истории привёл к возобновлению изучения забытых текстов и к возникновению большого интереса к конкретным идеям, мыслителям и дискурсам вместо всеобъемлющей истории мировой политической мысли. Нет чёткой разделительной линии между этическим и политическим, международным и глобальным, философским и историческим подходами, так как они взаимосвязаны между собой. Вместе с тем они частично пересекаются с подходами, упомянутыми в предыдущих главах. По мнению С. Берчилла и Э. Линклейтера теории могут быть критическими, объяснительными, описательными и предписывающими и относиться как политическому реализму, так и к либерализму. Именно это можно наблюдать на примере марксистов и феминисток, которые одновременно и критикуют, и объясняют существование классов и гендерных систем. Зелёная теория занимается разъяснительными и этическими проблемами. Уайт и другие представители английской школы сосредоточились на моральных и исторических аспектах международных отношений в то время, как американские учёные развивали дисциплину именно в научном плане. Рассматривая объект изучения в гуманистическом, а не в научном плане, они получили поддержку от уделяющего внимание нормам конструктивизма. Ввиду того, что конструктивистов в целом больше интересовало то, как нормы влияют на выбор, каково этическое содержание этих норм, многие представители данной парадигмы не избежали сползания в научное поле. И хотя этические вопросы появляются в трудах критических теоретиков и постструктуралистов, те и другие заявляют об отказе от общепринятой морали в их работах. В общем и целом, характер теории международной политики остаётся спорным, как и границы, отделяющие её от других подходов к международным отношениям. Несмотря на то, что в последние годы возникла теория международной политики в качестве подхода к изучению международных отношений, она становится объектом внимания постепенно,
[287]
так как области исследований теории международных отношений и вышеупомянутой теории различаются. Один из способов их различения заключается в том, что проблемы теории международной политики являются «нормативными», а проблемы теории международных отношений – «эмпирическими». Но данный способ дифференциации усложняет возможность определения теории как объекта исследования или в качестве самой нормативной теории. В первом случае, политическая теория- неструктурированное исследование норм; во втором случае, подразумевается механизм создания норм для оценки и направления поведения. Слово «эмпирический» является столь же сложным, как и слово «нормативный», так как научно дискредитируемое накопление теоретически независимых фактов, вступает в противоречие с теорией эмпирической природы. Теория международных отношений определяется в качестве магистральной (на самом деле, это в основном относится именно к США) научной теорией. Но это мнение ошибочно, так как в основном характерный для неё дискурс, пример которого представлен в данной работе, непарадигмален. Являясь прочным основанием для знания, он скорее носит объяснительный, а не качественный характер, больше нацелен на выявление теоретической плюральности, а не сингулярности. Вместе с тем, как исчезает различие между нормативным и эмпирическим, размываются границы между теорией международных отношений и теорией международной политики, несмотря на то, что ранее подобное разграничение признавалось теоретиками двух противоположных направлений. Также эрозийным является предположение о том, что при изучении международных отношений можно пренебречь теоретическим материалом прошлого, призванного объяснять и устанавливать определённые правила, и абстрактным обобщением, которые могут быть столь же полезны, как и методы изучения принятые в международной теории. Также невозможно игнорировать идеи незападных цивилизаций. Теория международной политики устанавливает связь между теорией международных отношений и вопросами морали, проблемами глобализации, историей мировой политической мысли, вместе с тем учитывает существование незападного измерения данной проблематики. Таким образом, этическая, институциональная и историческая составляющие являются центральным проблемами теоретизации международной политики. На мой взгляд, теория международной политики становится самостоятельной в тот момент, когда она отделяет себя от практики поиска решений, ставя под сомнение их основания. Задачей политического теоретика состоит в том, чтобы лучше понимать политические процессы, ему надо стоять несколько поодаль от них, иначе он будет похож на гражданина или политика в академической одежде. Здесь теоретик является наблюдателем, а не участником наблюдаемых им событий. Это скорее попытка уловить то, что отличает теорию от других видов исследования, в особенности, от прикладной этики, нежели предписание. Но такого уровня обработки информации достичь трудно, и всегда нужно быть готовым признаться в своих ошибках и субъективности, так как в ином случае велик риск впасть в лицемерие и самообман.
[288]
Война и справедливость
Теории – результат теоретизации, которая часто начинается с простого опыта, который, в свою очередь, может поставить вопрос об обретении определённых убеждений или о приложении усилий для создания солидного основания для таких представлений. Это хорошо отражено в платоновской притче о пещере, в которой, заключённые после освобождения узнают, что фигуры, которые появлялись на стене пещеры во время их заключения, были лишь тенями, отражавшимися от объектов, проходящих мимо неё. После того, как цепи были сняты, они некоторое время ходили по пещере, потом вышли из неё и увидели солнце, что позволило им увидеть мир в деталях и под другим углом. То же самое относится и к теоретику международных отношений, который, ставя под сомнение идею суверенитета или различия между внутренней и внешней политикой, получает новое представление об этой проблеме. Начнём ли мы с изучения наивного опыта или сложной интерпретации, наша теоретическая цель заключается в том, чтобы поставить под сомнение идеи, которые являются предметом нашего исследования, чтобы мы могли лучше понять и, возможно, сделать их более совершенными. То, что стало называться просто теорией войны, иллюстрирует нам теоретическую деятельность. Мы могли бы начать с простого суждения («наше дело справедливое, они являются агрессором») или сложного предложения, подобного так называемому принципу двойного воздействия («исходя из того, что несправедливо распределять издержки между теми, кто причиняет ущерб, и теми, кто страдает от этого вреда, вытекает следующее: нельзя причинять вред гражданскому населению, когда он является как самоцелью, так и средством её достижения»). Рассматривая такие аргументы, мы можем подтвердить или пересмотреть их или попытаться понять, как они связаны с другими аргументами, раскрывая основы, на которые они опираются. Теоретическое исследование редко заканчивается просто подтверждением первоначального суждения. Прежде чем перейти к концепту международной справедливости или глобальной справедливости, я рассмотрю категорию военной справедливости. Для этого есть несколько причин (Keegan 1993; Keeley 1996). Во-первых, война как феномен не имеет международного начала, то есть она предшествует современной системе государств и происходит как внутри государств, так и между ними. Во-вторых, принципы справедливой теории войны ясны, последовательны и относительно стабильны, в отличие от дистрибутивных принципов, которые в дискуссиях уделяют особое внимание вопросам международной справедливости или глобальной справедливости. И в-третьих, размышления на тему войны, можно начать с рассмотрения настоящего и прошлого военного опыта, а не с самой теории. Те, кто читает военную историю, мемуары, смотрит хронику войны, играет в компьютерные игры с военной тематикой, получают некоторые знания о войне и её обычаях, несмотря на возможную их искаженность и селективность, способствуют появлению критического мышления – даже если порой последнее не происходит. Существует феноменология войны, переходящая от осознания военного опыта к размышлению о жестокости, верности, дружбе и вине, непосредственно связанных с абстрактными понятиями простой военной этики, которая может успешно вносить коррективы в такие абстракции. Анализ того, кто воюет, кто читает о войне, или кто играет в игры с военной тематикой, позволяет предположить, что война сильно связана с гендерным опытом.
[289]
И если война имеет центральное значение для международных отношений, то можно задаться вопросом, насколько сильно они пронизаны гендерными категориями. Давайте начнём с интуитивного суждения и тех принципов, которые объясняют и доказывают это. Так, слово «зверство» изначально имеет негативную коннотацию и подразумевает любое действие, которое может быть отнесено к этой категории как аморальное. Резню в Катынском лесу 1940 года, в ходе которой Советами было убито 8000 польских офицеров и почти вдвое больше гражданских лиц, было сложно доказать, так как случаи убийств были сокрыты. Предпринимались усилия по оправданию тех, кто в 1968 году во Вьетнаме убил по меньшей мере 400 гражданских лиц, в том числе многих детей, однако нет серьёзных оснований утверждать, что для этих убийств вообще было бы возможным моральное оправдание. В каждой войне женщины становятся жертвами изнасилований, но предлагающиеся рациональные обоснования этого феномена лишь подчёркивают жестокий характер этого явления. В идее зверства подразумевается принцип, согласно которому ни в чём неповинные люди не должны умышленно уничтожаться или подвергаться жестокому обращению. Вместо того, чтобы использоваться в качестве основы для принятия решения на практике, этот принцип начинают детализировать. Что, например, подразумевается под словами «невиновный» и «умышленно»? Один из ответов таков: «невиновный» означает «не причиняющий вреда», а «умышленно» означает, что причинение смерти не было случайным, а планировалось и осуществлялось в рамках политики. Мысль о том, что невиновным не следует умышленно причинять вред, является базовой моральной установкой, которая стала частью военного обычая ещё задолго до событий 1940 и 1968 годов (Nagel 1985). Эти обычаи запрещают преднамеренное убийство безоружных и беззащитных солдат и гражданских лиц, тем самым официально закрепив такую базовую моральную идею в качестве принципа «иммунитета некомбатантов» (Primoratz 2007). Проясняя основания для отнесения того или иного события к зверству, мы пришли к пониманию некоторых важных принципов теории справедливой войны. Однако все принципы носят временный характер. Их можно ставить под сомнение и пересматривать. Если мы признаем, что убийство гражданских лиц и некомбатантов (например, военнопленных) неправильно, значит ли это, что убийство солдат в бою не зверство? Из-за своего воюющего состояния солдаты не могут быть отнесены к категории «невиновные» (согласно обычаю войны), и по этой самой причине причинение смерти солдатам не классифицируется как убийство. Но некоторые философы ставят под сомнение такой взгляд на «невиновность», утверждая (к примеру), что солдат-призывников несправедливо бросают в бой их начальники. Такие солдаты становятся «невиновными нападающими», чьи смерти в бою столь же чудовищны, как и смерти некомбатантов. Другие отстаивают общепринятое мнение о том, что солдаты теряют иммунитет, утверждая, например, что их действия представляют собой материальную угрозу для тех, на кого они нападают, ввиду чего последние имеют право на самооборону и что убийство солдат в ходе такого сопротивления не является убийством. Другие же утверждают, что смерть солдат предвидима,
[290]
так как желая того или нет, они противостоят враждебному государству, от лица своего государства, проводниками воли которого они в таком случае являются. С этой точки зрения, если принцип двойного влияния может признать допустимой гибель некомбатанта, то гибель комбатантов тем более. В рамках философского спора, который в последние годы становятся всё более заумными, стало очевидно, что принципы индивидуальной самообороны не могут применяться непосредственно к национальной обороне (Rodin 2002). Независимо от её исхода, эта дискуссия иллюстрирует характерную для теоретиков линию на непринятие общепринятых различий в качестве аксиомы. Помимо иммунитета некомбатантов, нам стоит рассмотреть категорию вины. Людям свойственно освобождать себя от ответственности за совершённые преступления, если те были совершены по незнанию или под давлением. Утверждение, что невиновный солдат вынужден убивать гражданское население под давлением своего командования, снимает с него ответственность за эти убийства, но совершенно их не оправдывает. Именно в этом и заключается разница между снятием ответственности с исполнителя и оправданием убийства, исходя из его правовой допустимости. Таким образом, обозначив эту систему взглядов, оправдывающее и осуждающее применение военной силы, мы формируем понятие о том, что есть традиция справедливой войны. Она часто противопоставляется пацифизму и политическому реализму, который придаёт различиям между справедливой и несправедливой войной гораздо меньшее значение. Мы можем считать, что эти три традиции – пацифизм, справедливая война и политический реализм – представляют собой непрерывный процесс формирования постепенно более диспозитивного отношения к применению силы. Для многих пацифистов, война означает убийство, которое в своей основе является злом. Все войны, по мнению пацифистов, несправедливы. Но не все разновидности пацифизма приходят к такому выводу. Самой близкой к вышеупомянутой точки зрения разновидностью пацифизма является «моральный пацифизм»: убивать – это аморально, следовательно, я не могу воевать. Это, тем не менее, вопрос индивидуальной этики, а не политики. Подобное отношение к войне было у ранних христиан и у меннонитов и квакеров в Новое время (Koontz 1996). Но эту точку зрения стоит отделять от идеи упразднения института войны. Аболиционизм базируется не только на моральном неприятии войны, но и на сомнении в его полезности. В отличие от моральных пацифистов, аболиционисты не отказываются воевать в принципиальной форме. Вместо этого они сосредоточены на вопросе социальной, с упором на моральный долг, трансформации посредством создания механизмов, которые сделают войну ненужной (Bok 1989). Кроме того, существует своего рода пацифизм, который иногда называют «ненасильственным». Он призывает к пассивному сопротивлению агрессии в качестве альтернативы вооружённой борьбе. Здесь ненасильственные средства борьбы рассматриваются как высокоморальные, а иногда даже как более эффективные, чем военные (Sharp 1973). В рамках политического реализма, являющегося полной противоположностью пацифизма, также нет однозначного отношения к этой проблеме. Если исходить из морального скептицизма, то война по существу выходит за рамки морального суждения.
[291]
Если рассуждать с позиций raison d’é tat, война – инструмент претворения в жизнь государственной политики, где правильное использование вооружённых сил вполне целесообразно. При использовании военной составляющей государство должно руководствоваться принципом целесообразности, а не моралью. Целесообразность предполагает пропорциональное и умеренное использование военной силы. И нет ни одной полностью запрещённой формы насилия, когда речь идёт об этих критериях. Однако реализм не стоит смешивать с милитаризмом, который восхваляет войну, подводит под неё оправдывающие религиозные и идеологические основания, не ссылаясь на принципы необходимости или национальной обороны. По сей день существует проблема разделения реализма и милитаризма. «Военная слава» для древних римлян и для таких гуманистов Возрождения, как Макиавелли, имела оборонительное и самоценностное значения: блистательная победа, словно горилла, бьющая себя в грудь, утверждает доминирование победителей через принуждение побеждённых. По моему мнению, представление о справедливой войне является чем-то средним между реализмом и пацифизмом. В отличие от пацифизма, концепция справедливой войны в целом не отказывается от использования силового компонента и не отвергает его эффективность. Решение об использовании военной силы должно приниматься как в соответствии с соображениями здравого смысла, так и морали. Национальные интересы не являются основанием для определения того, каким образом и где государство должно вести войну. Есть оправданное и необоснованное применение силы, справедливые и несправедливые войны. Концепция справедливой войны столь же многолика как пацифизм и реализм, поэтому существует несколько её традиционных разновидностей, каждая из которых подводит своё собственное историческое основание в рассмотрении и объяснении этого феномена. Одна из них берёт своё начало в схоластической традиции средневекового христианства, которую иногда называют теорией естественного права св. Фомы Аквинского. Он сжал средневековые рассуждения вокруг этой проблемы до 3 принципов: справедливое основание, достаточные полномочия, благие намерения (Russell 1975; Barnes 1982). Справедливое основание означает, что война должна быть направлена на то, чтобы устранить зло – например, защитить общество от агрессии – или наказать тех, кто это зло причиняет. Но эта традиция отошла от представления, что одно государство может на законном основании карать другое, ибо в таком случае государство является и судьёй, и стороной конфликта (Finnis 1996; Boyle 2006). Из этого следует, что справедливого основания здесь недостаточно; должно быть ещё что-то, что могло бы легитимизировать применение военной силы. Государство может призывать своих граждан к защите, но карать другое государство и его народ оно не имеет права. Ввиду того, что теория справедливой войны является как правовой, так и моральной теорией, был введён третий критерий, который относится к внутреннему мотиву, иначе, духу человека. Этот критерий получил название благих намерений. Он заложил принцип непричинения вреда невиновному. Другая теория справедливой войны является современной правовой и политической традицией, которая связывает теорию справедливой войны с представлениями о современном государстве. До тех пор, пока международное право считалось частью естественного права, правовые и политические аргументы чётко не различались.
[292]
Но начиная с XIX века международное право обрело свои источники и способы аргументации, которые отличают юридические доводы от доводов апологетов моральной теории справедливой войны. Как юристы-международники, так и политические теоретики начинают исходить из того, что оборона государства от иностранной агрессии является основой этики справедливой войны. Они осуждают превентивную войну, но гуманитарную интервенцию считают допустимой. Юристы обычно утверждают, что международное право, и особенно Устав ООН, запрещает гуманитарную интервенцию, поскольку такое вмешательство нарушает принцип государственного суверенитета (Byers 2005), однако политический теоретик Майкл Вальцер, напротив, защищает гуманитарную интервенцию, поскольку считает, что с суверенитетом нужно считаться только тогда, когда государство защищает права своих граждан (Walzer 1977). Суверенитет здесь рассматривается не только через призму государственной ответственности перед собственным населением, но и через понятие обороны: Майкл Вальцер утверждает, что государство может защищаться от агрессии (но не от оправданного гуманитарного вмешательства), поскольку оно обеспечивает порядок, при котором его граждане пользуются своими правами и осуществляют общее социальное взаимодействие. Но это вовсе не единственное существующее мнение по этому вопросу. Есть евреи, которые не признают государство Израиль, потому что оно было основано посредством человеческих усилий до пришествия Мессии. Средневековая мусульманская теория, воспринятая некоторыми исламистами сегодня, не видит будущего для государственных образований, созданных по европейской модели, так как, исходя из её положений, она отделяет царство веры от царства мирских дел, которое является причиной раздоров и войн на Земле (Hashmi 2002; Kelsay 2007). Сосредоточив своё внимание на территориальной собственности государства, Вальцер, как это делают юристы-международники, отдаёт приоритет упорядочиванию человеческих отношений, которые часто идут вразрез с устроением мира в целом (Sorabji and Rodin 2006; Brekke 2006). Таким образом, raison d’é tat и справедливая война имеют много общего, так как обе доктрины ставят во главу угла государство. Но стоит отметить некоторые отличия. Для политического реалиста каждое государство имеет право на самосохранение, а это значит, что война может быть справедливой с обеих сторон, потому что даже агрессор может бороться за сохранение своей независимости. Этот так называемый «патриотический релятивизм» (Tuck 1999) не является утверждением, что каждая сторона полагает свой casus belli справедливым. Точка зрения о том, что на самом деле война может быть справедливой с обеих сторон, является более радикальной, чем оная, представленная выше. Отрицая это утверждение, даже этатистские разновидности концепции справедливой теории войны отличаются от политического реализма. В теории войны одна сторона-агрессор, другая-обороняющаяся сторона. Агрессор-преступник, которому правомерно сопротивляется обороняющаяся сторона. Но агрессор не всегда наносит первый удар, ибо агрессия может произойти без применения силы. Государство должно быть способным защитить себя от угрозы неизбежного нападения, но оно не может вести превентивную войну против сильного, но (ещё) неагрессивного соседа. Различие между упреждением и предупреждением является относительным, так как оно зиждется на непредвиденных событиях, в конечном счёте его определяющих. Вместе с тем существует некоторая разница между ограниченной доктриной упреждающего удара и
[293]
утверждением, что государство вольно делать то, что считает необходимым, чтобы отразить угрозы его безопасности (Shue and Rodin 2007). Поворот «политической» теории справедливой войны в сторону политического реализма является наиболее очевидным аргументом в пользу отказа от ограничений справедливой войны в случаях чрезвычайной ситуации или ядерного сдерживания, несмотря на то, что это попрание идеи о непричинении смерти невиновным. Здесь доктрина справедливой войны, если и не растворяется в raison d’é tat, то становится очень похожей на него (Walzer 2004; Finnis, Boyle, and Grisez 1987). Аргумент, что моральные ограничения могут не учитываться в чрезвычайных ситуациях, часто выдвигается для оправдания несправедливости в качестве ответа на терроризм. Из этого вытекают аргументы о необходимости выбора «меньшего зла» (Ignatieff 2004) в «войне с терроризмом», которые стали активно педалироваться после событий 11 сентября. Например, были возобновлены споры вокруг вопроса о легализации пыток в ситуации «тикающей бомбы» (Brecher 2007; Ramraj 2008). Такие дискуссии, сосредоточенные на взаимосвязи между справедливостью и целесообразностью, свидетельствуют о чётком понимании характера справедливости.
|
Последнее изменение этой страницы: 2019-04-09; Просмотров: 353; Нарушение авторского права страницы