Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Птица Пэн расправляет крыла



(725-727)

 

 

Отвязанный челн

 

 

Почти два года (724-725) Ли Бо блуждал по отчему краю, трудно расставаясь с детством, с семьей, с горами и затаившимися в них даоскими и буддийскими монастырями. Внутренне он не порывал с ними, они впоследствии не раз всплывали в его стихах, а в  памяти сердца явно пребывали постоянно, но Ли Бо был человеком, который не мог удовлетворяться частным, личным очищением и просветлением, – он жаждал принести чистоту и свет всему миру и в этом видел свою высочайшую миссию. Он «хотел по-птичьи всполошить мир людей и

птицей взмыть в Небо»  95  , - так сформулировал жизненное

целеположение поэта Фань Чуаньчжэн в надписи на могильной стеле.

Не случайно мифологический, то есть сформировавший устойчивую ментальность Ли Бо, образ Великой Птицы Пэн оказался стержневым в его поэзии, выражая надмировой, космический характер поэта, презрение к пересудам ничтожных «мелких птах под забором», высочайшую самооценку, осознание своего нестандартного предназначения, способного изменить  направление  движения заблудшего мира, упорное, почти маниакальное стремление к грандиозным целям, которые извне могли показаться безумными.

Гипертрофированность была ведущей чертой и его характера, и его поэзии: плач у него «сотрясал Небо», смех «гремел  в  Небесах», песни  были  «оглушительными»,  воздыхания  «нескончаемыми»,  тоска

«бескрайна, точно осень», седина «в три тысячи чжанов» (в таком же стиле он и в легенду вошел великаном в семь чи – за два метра ростом).

Ли Бо жаждал «безумства»96, которое ломает традиционные пути,

нарушает каноны, спутывающие естественность неумирающей


Древности, уводящие от Изначальности, и этой предвечной свободой Совершенномудрых он хотел одарить весь мир. Вот почему – а не только в силу заведенного правила – он и рвался «к четырем сторонам», центром которых была блистательная имперская столица Чанъань с императором, Сыном Солнца, на священном троне, обращенном лицом к югу.

Здесь, похоже, у меня есть последняя возможность несколькими штрихами дорисовать внутренний образ Ли Бо, ибо дальше он с головой погрузится в текущую жизнь, увлекаемый своим бурнокипящим темпераментом, и нам будет уже не до штрихов и абрисов.

Хотя по меркам эпохи он считался уже вполне взрослым человеком, но определявший структуру его характера поэтический склад, выходивший за рамки обычного, несколько притормаживал стандартное социально-психологическое развитие. Правда, китайский исследователь в  специальной  работе,  посвященной,  преимущественно,  анализу

психологического облика Ли Бо, на первое место ставит «уверенность в себе» 97 , из «пяти моделей» которой («самостоятельное планирование собственной жизни», «осознание себя как части Естества», «высокая самооценка», «трансцендентность своего Я», «самопиар» 98 ), по его мнению, и складывается личность Ли Бо  [Кан Хуайюань-2004, с.2-4], но я бы рискнул, не отрицая этих моделей в целом, возразить ему в частности, но имеющей принципиальное значение для понимания Ли Бо не просто как человека, не просто как поэта, но как поэта гениального, в котором творческий процесс был абсолютно определяющим в структуре личности.

Думается, что доминирующей чертой личности Ли Бо стоило бы считать не поставленную исследователем на первое место «уверенность», а стоящую у него на втором месте «наивность»99 [Кан Хуайюань-2004, с.4-8].

 

66


«Наивность» Ли Бо не была ни наигранностью, ни инфантильностью, ни патологией. Это была жажда все познать, все увидеть, почувствовать, потрогать: любопытство, изначально присущее слитым с Природой бесхитростным существам – птицам, мелким зверушкам, человеческим младенцам. С врастанием во взрослый мир оно остается лишь у творческих натур с открытой, обнаженной нервной системой: наивное доверие к людям, неумение и, главное, нежелание разбираться в тонкосплетениях интриг, трагически замутняющих чистоту души, то есть то, что было для Ли Бо свято. «Наивность младенца, с плачем пытающегося схватить луну», – так охарактеризовал нашего героя современный поэт Вэнь Идо (цит. по [Кан Хуайюань-2004, с.4]). Иными словами, живущего в мире без искусственных границ, привнесенных  извне,  без  категорической  оппозиции  «свой-чужой»,

«можно-нельзя»  (а  такое  противопоставление  –  стержень  китайской национальной ментальности).

Эта «наивность» - преимущественно, не земного, а небесного свойства, наивность существа, не припорошенного мирской пылью, сверхъестественная открытость души, ее ранимость, беззащитное тяготение к соприродным существам, в кругу которых он мог ощущать себя как «самость», и отсюда – боязнь одиночества как разрыва связей с соприродными существами, коих в современном ему мире, как, повзрослев, он осознал, осталось не столь уж много. Его стремление к Древности было, конечно, связано и с мировоззренческими моментами, но – вторично, первичным же в этом чувстве было традиционное представление о Древности как о времени патриархально-идиллических взаимоотношений между людьми.

Ну, как такому «младенцу» было возможно прижиться при дворе, живущем интригами и коварством?! Ведь он всю жизнь позиционировал себя «рыцарем», поднимающим меч в защиту справедливости.

 

67


Неискоренимая детскость постоянно толкала его к озорству, шальным выходкам, не подобающим солидному взрослому мужу, к необузданности во всех сферах быта, наслаждения, служения, творчества. С этим «озорством» он не только вошел в общество, но и вторгся в китайскую поэзию, взорвав ее чинное почитание  традиций  и копирование образцов как творческий метод. Камертоном для него была собственная личность, которая произвольно брала из традиции лишь то, что было созвучно ее чистому и естественному дыханию.

Именно в плане свободы формы и самовыражения поэзия Ли Бо – «безумна», как безумен срывающийся с гор неудержимый поток, для которого не существует абсолютного русла, и он упрямо выходит из обозначенных традицией берегов (горы и водопады постоянно возникают в его стихах). Самохарактеристика поэта звучит как куан100. Словарь дает перевод  «безумный, сумасшедший».  Но  это  отнюдь не

медицинская патология (хотя с горькой самоиронией он как-то уронил:

«Смеются надо мной как над безумцем»!), а неудержимое стремление преодолеть все сдерживающие начала, разрушить барьеры, быть свободным и вольным, как птица, могучим, как зверь, ведомый Изначальностью естества (иероглиф куан складывается из  двух значащих частей «зверь + царь»101, но «царь», в котором еще заложено звериное – природное – начало, «царь» еще младенческого, практически

доцивилизационного периода человеческого обитания, «царь» как владелец окружающего природного пространства и уже вторично – живущих на нем людей; это еще из пра-знаков, обнаруженных на древнейших черепашьих костях). «Безумство», какое Ли Бо отмечал в себе, было сродни изначально-природному свойству, не имеющему привязки к месту и времени, противному устойчивой локализации человеческой цивилизации и самой этой цивилизации, явственно обозначало желание разрушить падшую цивилизацию.

 

68


«Безумство» его поэзии – в ее «сверхчеловеческой»

«запредельности» выражения любви и ненависти, радости и печали, желаний и отрешения от мира, и этот высочайший накал стиха передается и читателю, «раскрепощает человека», погруженного в стихи Ли Бо [Ли Чанчжи-1940, с.4].

Ли Бо был в высшей степени активной, деятельной натурой. В этом  плане  его  ментальность  не  нарушала  традиций  «самости», присущей методологии древних мыслителей Китая, утверждавших путь познания и обретения через себя, самостоятельно, то есть естественным путем, а не навязанным насильственно извне (до всего дойти самому102). Учитывая это, надо чрезвычайно осторожно оценивать стремление

Ли Бо найти себе высоких покровителей для должностного продвижения. Хотя устойчивое словосочетание «петь с мечом» 103 , обозначающее обращение просителя к сюзерену, встречается у него не только как историческая аллюзия104, но и в применении к самому себе, но фактически знаменитая, как формулируется в преданиях, «кость гордости» 105 , мешавшая ему униженно склоняться перед сильным и властным, поднимала его с уровня покорного «просителя», жаждущего быть облагодетельствованным, до высоты равного,  желающего получить то, чего он достоин. Иллюстрацией служит хотя бы упомянутый в предыдущей главе эпизод с Ли Юном.

Жизненную философию Ли Бо можно определить как безудержную жажду жизни, обостренное ощущение бытийности, его ценности, его стоимости, стремление охватить бытие во всей его невероятной огромности, не пропустить ничего, не связывать себя ничем. Он не жаждал «обладать», он жаждал «быть», существовать в каждое мгновение в максимально возможной (и невозможной) полноте, расцвеченной всеми цветами палитры.

Вино не столько позволяло ему забыться, не видеть грязи мира, сколько  раскрепощало,  снимало  путы  непременной  ритуальности  в

 

69


общении, возвращало к самому себе, к Великой Природе, в слиянии с которой он познавал себя и через которую во всей полноте сущего выявлял себя, к бесконечному и неизмеримому Космосу, в яркой вольности которого он нашел для себя достойное место. В стихах он порой ставит жизнь выше искусства: «Под северным окном свои стихи слагаю, / Но десять тысяч слов – глотка воды не стоят» («Холодной ночью, одиноко грустя с чашей вина, отвечаю Вану-Двенадцатому»).

«Вольным странником восточного типа», устремленным от «мира людей» к «бирюзовым горам», - назвал нашего поэта современный аналитик [Кан Хуайюань-2004, с.29].

Создается впечатление, что это противоречит постоянной нацеленности Ли Бо на социально-полезный успех. Думается, что это все же не столько метание между конфуцианской прагматичной идеей служения106 и даоским отстранением от мирской пыли, сколько плод имманентной жизненной активности, неудовлетворенности социальной действительностью  и  желания  вернуть  мир  на  изначальные  древние

«круги своя». Он не «брал», он «давал», раздавая, распластываясь.

Ли Бо не втискивается в рамки того или иного мировоззренческого учения, как бы некоторым исследователям ни хотелось жестко приписать его к какому-либо канону, он впитывает в себя все и поднимается надо всем, оставаясь пришельцем из будущего, слишком поторопившимся «посетить сей мир в его минуты роковые». Стремление к успеху выражает не желание занять место на иерархической лестнице, а максимальное расширение возможностей для деятельности космического масштаба. «Ли Бо своей душой открытой

способен  Небо  потрясти» 107 ,  -  так  обозначил  он  себя  в  «Письме

аньчжоускому чжанши Пэю». По точному замечанию Ван Шичжэня, в поэзии Ли Бо «религией выступает природа» (цит. по [Кан Хуайюань- 2004, с.101]). И пустотность буддистов, и туманность даосов, и государственничество конфуцианцев – все это, пропущенное через себя,

 

70


он преобразует в образы. «Его слова – вне Неба и Земли, / А мысли – словно духи нашептали», - так с огромным пиететом сформулировал поэт позднетанского времени Пи Жисю.

Весной 724 года он покинул родной Посад Синего Лотоса и, не отводя глаз от луны, словно бы томно блуждавшей по густым бровям священной горы Эмэй, медленно пустил свой челн в извилистые речушки в направлении Юйчжоу (совр. Чунцин) на пересечение с Вечной Рекой Янцзы, чтобы больше никогда уже не вернуться в отчий край. «Ох, сколь эти вершины круты и опасны! / Легче к небу подняться, чем в Шу по дорогам пройти», - сетовал он позже то ли на трудные дороги отчего края, то ли на скользкие тропы царева служения.

Жизнь поэта имеет две географии, отражающие перемещение тела и движение души. Человек по имени Ли Бо, или Ли Тайбо, вырос в границах современной провинции Сычуань – в крае Шу – и затем много перемещался по территории южного Китая. Поэту Ли Бо было тесно и в этих рамках, он ощущал в себе космизм, и даже современники сочли его

«Небожителем». Его земная оболочка жаждала служить земным властям, но была ими отвергнута. Его душа беседовала со звездами, на земной пейзаж взирала с Девятого неба, обиталища Верховного Владыки, свободно беседовала с ним и ушла в запредельную бесконечность.

Вечным странником Земли, вечным «гостем» (кэ), чужим месту и времени, несозвучным, неприкаянным «маргиналом» [Юй Сяньхао- 2002, с.259] оказывался Ли Бо повсюду. «Все его "дома" - в Аньлу, в Восточном Лу, в Лянъюань – были лишь пунктами его странствий» [Цяо Цзячжун-1976, с.29]. «Я – отвязанный челн, потерявший причал», - писал он в 753 году в стихотворении «Посылаю историографу Цую», характеризуя свои безостановочные странствия по просторам страны в поисках идеала, так и оставшегося недостижимым, ибо если тот, возможно, и существовал, то не в пространстве, а во времени – или во

 

71


«вневременьи». Какой же это интересный вопрос, еще ждущий ответа: кто отвязал челн вечного странника Ли Бо?!

Это настойчивое, чуть ли не маниакально повторяющееся из стихотворения в стихотворение самоназвание кэ переходит границы художественного образа и становится  психологической характеристикой той особой ментальности, что была присуща Ли Бо .

Конечно, на разных этапах жизненного пути это самоощущение, передаваемое определением кэ, имело разные акценты, неодинаковую сферу локализации, разной силы связь с философской мыслью и традицией. И разную концентрацию душевной горечи. На начальном этапе странствий это явно была лишь констатация факта: Ли Бо покидал отчий край и стоял у начала пути, представлявшегося ему столь же огромным, как невероятной высоты мифологическое древо Фусан, дотягивающееся вершиной до самого Солнца. Ли Бо был  упоен слепящей целью и уверенностью в своих силах, могучих, как у Великой Птицы Пэн, о которой он прочитал у Чжуан-цзы. И, уплывая из привычного Шу, он к тому же знал, что в разных городах, больших и малых, обширной Танской империи укоренились близкие ему родичи из клана Ли, некоторые из которых поднялись уже до таких карьерных высот, что юноша вполне мог рассчитывать на достаточно весомую поддержку.

Покидая Шу, он был исполнен жажды увидеть весь тот широкий и волнующий мир, о каком до тех пор читал и слышал. Более всего его привлекала прибрежная полоса на востоке материка – древнее царство Юэ с его мудрыми отшельниками и колдунами-мистиками. И он решил, что проплывет всю Янцзы, нигде не задерживаясь, прямиком к невиданным красотам Шаньчжуна.

Но когда он миновал Большой проход 108 , как в совокупности именовались мелкие речки Шу и Ба, ведущие к Вечной Реке (Янцзы), его  первой  волнующей  душу  целью  стало  Санься  –  три  ущелья  в

72


верхнем течении Янцзы, живописная панорама нескончаемых гор, протянувшаяся от города Боди на западе до города  Ичан на востоке на

192 км. С особым трепетом, жадно вглядываясь в очертания левого берега, проплывал он ущелье Цуйтан, в древности называвшееся Силин,

– в этих местах родился великий Цюй Юань. «Обе стены ущелья, - описывал эти места в 12 веке поэт Лу Ю, - находятся друг против друга и вздымаются высоко в небо. Они гладкие, будто срезанные. Поднимаешь голову – и видишь небо, похожее на штуку белого шелка» [Лу Ю-1968, с.84].

Рядом – группа стройных пиков Колдовской горы (Ушань). Именно здесь Великий Юй, мифологический культурный герой, с помощью феи Колдовской горы укрощал водную стихию, разрушительными наводнениями губившую плоды жизнедеятельности человека. В памяти поэта всплыла легенда о двенадцати прекрасных феях, дочерях Богини Запада Сиванму, которые ясным осенним днем на восьмой луне решили слетать вместе с зоревыми облачками к Восточному морю, а когда возвращались к ущельям, увидели могучего мужчину, раздвигавшего утесы, чтобы дать проход бурной воде, грозившей затопить мир. Это и был Великий Юй.

Яоцзи, самая очаровательная из этих прелестниц, не смогла пролететь мимо и спустилась помочь герою. Помочь-то помогла, но разгневала небесного Яшмового Владыку, и он превратил всех сестер в двенадцать пиков Колдовской горы.

А завершилось Трехущелье у города Фэнцзе, где над потоком нависает глыба скругленного, как городская стена, утеса, на ней, рассказывали, сохранилась схема боевой дислокации войск Чжугэ Ляна109 - исторического героя, весьма высоко почитавшегося Ли Бо. И он еще долго оглядывался на все уменьшающийся, уходя назад, утес, пытаясь обнаружить эту схему. В голове бродили стихи, но легкий челн

 

73


так бросало в водоворотах Санься, что не то что кисть в руках удержать

– самому бы в лодке удержаться.

Санься уже бурлила за спиной, когда впереди показались две горы по обеим сторонам Реки – это были Врата Чу, за которыми привычный горный мир Шу становился пологим, ровным, насыщенным озерами – о них поминал еще Сыма Сянжу: начинались земли великого древнего царства Чу, сформировавшего особый слой романтической культуры, распространившийся на весь южный Китай, с такими ее вершинами, как Лао-цзы и Чжуан-цзы, Цюй Юань и Сун Юй. Неискоренимая энергетика древности входила в душу вместе с чарующей красотой берегов, потихоньку вытесняя ностальгическую грусть по оставленным родным пенатам.

Не столь уж большое расстояние преодолел челн Ли Бо, но поэт в стихотворении написал «Издалека приплыл я к Чуским ворот̀ам»: не тело его приплыло к этому рубежу издалека, а душа прилетела из седой Древности, из того неуничтожимого царства Чу, духовно взлелеявшего поэта. Бурнокипящие между горами Врат, сжимающими поток реки, волны оборачивались водяными драконами, складываясь в мираж уже недалекой древней чуской столицы Ин, колышащийся в ветрах невообразимо протяженного времени. И лишь на мгновенье, но отчетливо, выскочила мысль, что воды реки вокруг челна уже десять тысяч ли плывут вместе с ним из родного Шу – в далекие, неизведанные дали.

На правом берегу Янцзы раскинулся небольшой городок Цзыгуй, так до сих пор и сохранивший свое название – один из вариантов фонетической записи крика кукушки. Этих птиц в Шу было множество, и от их заунывного осеннего вопля сжималось сердце: «Вернись! Вернись!», - безостановочно кричали птицы, словно обращаясь к Ли Бо. И поэт не смог проплыть мимо, тем более что в городке сохранилась небольшая кумирня Цюй Юаня, дорогого его сердцу поэта.

74


Живописный бассейн Янцзы – это не только географический ареал. Как и вторая великая водная артерия Китая – Хуанхэ (Желтая река), Янцзы в мировосприятии китайцев, в их мифологической прапамяти занимает совершенно особое место. Во второй половине прошлого века в верховьях Янцзы были найдены окаменелости обезьяночеловека – на миллион лет старше знаменитого синантропа из стоянки Чжоукоудянь под Пекином, что поколебало давнее представление о том, что колыбель китайской нации локализовалась в бассейне Хуанхэ, и теперь ее границы значительно расширили, считая, что китайская цивилизация зародилась на территории, очерченной с севера Желтой рекой, а с юга – Вечной. Янцзы, третья в мире после Амазонки и Нила водная артерия, столь протяженна и полноводна, что ее именуют Вечной Рекой, Великой Рекой, а часто с высшей почтительностью – просто Рекой, единственной и неповторимой.

В китайской культурологии существует особый термин «культура бассейна Янцзы» – даоская, прежде всего, культура со всеми присущими ей «темными» мистическими элементами. В ее основе лежал древний мифологический пласт культуры царства Чу, чье влияние простиралось от района современного города Чунцина в верхнем течении Янцзы на западе до прибрежных царств У и Юэ на востоке. Чу

– родина Лао-цзы, великого автора трактата «Дао Дэ цзин» («Канон о Дао и Дэ»), легшего в основу философии даоизма. Наиболее ярко эта культура  нашла  свое  выражение  в  философском  притчевом  трактате

«Чжуан-цзы», в поэзии Цюй Юаня и Сун Юя, и именно эта часть наследия оказалась среди наиболее почитаемых Ли Бо.

Он сам назвал себя в одном стихотворении «Чуским Безумцем», вкладывая в это определение романтическое опьянение древней культурой, насыщенной мифологией, почитавшей доисторическое сотворение мира, акцентировавшей Изначальное как Исток духовной Чистоты,  утраченной  последующим  цивилизационным  развитием.

 

75


Южная Чуская культура, до рубежа нашей эры не слишком активно контактировавшая с более северными регионами, не испытала сковывающего воздействия суровых древних чжоуских ритуалов, канонизированных Конфуцием и легших в основу культуры Центрального Китая, была вольней и раскованней.

Ли Бо не только изучил этот культурный слой – он был воспитан им, взращен им, тем более что мифы «чуской культуры» тесно взаимодействовали с мифологическим пластом области Шу, родного края Ли Бо, наложились на культуру царств У и Юэ, где глубокие корни пустили мифы о святых бессмертных с острова Пэнлай в Восточном море. Все это особенно влекло романтически настроенного молодого поэта. Классический памятник «Шань хай цзин» (Канон гор и морей), романтическую философию Чжуан-цзы, величественные  оды  Цюй Юаня и Сун Юя, отражающие раннее мифологическое сознание нации, он проштудировал еще в детстве. Образы мифологических героинь этого ареала (фея Колдовской горы, верные жены Шуня и др.) не раз возвращались в поэтические строки Ли Бо.

Впереди, за узким проходом в Чуских Вратах лежали земли древнего царства Чу, которое во времена своего расцвета занимало обширное пространство на территории современных провинций Хубэй, Хунань, Цзянси, Цзянсу, Чжэцзян и части земель южнее Янцзы. Они остались в Вечности не столько сластолюбивым князем Сяном, томившимся в ожидании феи-тучки, сколько  великим  именем  поэта Цюй Юаня, который жаждал быть рядом с престолом, дабы мудростью своей способствовать управлению царством, но, отвергнутый корыстной и недальновидной властью и сосланный к дальним берегам рек Сяо и Сян, в отчаянии бросился в стремительный поток.

Все это еще не могло породить у юного Ли Бо никаких ассоциаций,  осознаваемых  нами,  дальними  потомками,  уже  задним

 

76


числом, но смутная тревога, возникшая в подсознании, лишь усилила грусть по только что покинутому отчему краю.

Переход на территорию Чу, где таинственно поблескивали руины древнего дворца, поэт воспринял как пересечение  рубежа времени, как слияние времен в один Ком вечного бытия, соединил свое уходящее прошлое с надвигающимся будущим и поставил это на фон непрерывающейся Вечности. Не случайно у него в стихотворении луна висит над океаном, которого нет в тех местах, где плыл его челн, но к которому устремлен поток Янцзы, а этот «океан» в мифологии именуется Восточным морем, и над ним вздымаются острова Бессмертных святых.

Уже на выходе из водоворотов Трехущелья, в небольшом городке на берегу Вечной Реки и произошла у него встреча, на всю оставшуюся земную жизнь определившая миро- и самоощущение молодого поэта. О ней стоит рассказать чуть подробней, позволив себе слегка выйти за пределы сухих хроник.

 

 

Встреча Великих Птиц

 

 

Как раз в это время в паломническое странствие к святой горе Хэншань направлялся знаменитый даос Сыма Чэнчжэнь, отшельник со склонов Тяньтай по прозвищу Сыма Цзывэй; сам он называл себя Мудрецом с белого облака. Проездом в Юэчжоу (совр.Юэян пров.Хунань) он остановился в Цзянлине и жил в монастыре Пурпурного Предела (не примечательно ли, что в одноименном монастыре, только

через десять лет и в другом городе близ горы Тайшань, Ли Бо прошел обряд «вхождения в Дао»110?). Сыма Чэнчжэню было уже восемьдесят лет, его пытались призвать к себе и императрица У Цзэтянь, и ныне правивший Сюаньцзун, а предыдущий император, Жуйцзун, пригласив

77


во дворец, склонился перед ним как перед Учителем, но Сыма Чэнчжэнь всякий раз возвращался в свой скит мудрости. Он, рассказывают, знает все на пять сотен лет назад и видит все на пять сотен лет вперед.

Знаменитый даос вел замкнутый образ жизни и мало кого принимал, но накануне вечером, заметив, что звезда Чангэн (Тайбо) в восточной части небосклона обрела пурпурный оттенок, Сыма понял, что наутро к нему на поклон придет Ли Тайбо.

 

 














Вариация на тему

 

 

Заночевали в Цзинчжоу, который в стародавние времена именовался Цзянлином и был, по преданию, построен Гуань Юем во времена Троецарствия. Для тех, кто духом был привязан к идеальной Древности, было привычнее называть город Цзянлином. Теперь это город Ичан пров. Хубэй. Он оставался культурным центром даже во времена политического упадка.

Фонарщики зажгли фонари, в их слабом мерцании заманчиво- таинственно колыхались на слабом ветру синие флажки питейных заведений, а из окон приветственно помахивали женщины трудноразличимого в полутьме возраста.

Но не они, а неожиданно встреченный односельчанин У Чжинань увлек Ли Бо в гостиницу, в которой остановился. Название ее Ли Бо воспринял буднично, но сегодня в нем видится мистический подтекст

– «Сянь кэ лай»111 (Заходи, святой странник).

Неужели все и в самом деле предопределено?!

Уже приближение к этому городу вызвало необъяснимое волнение. Видимо, сработало высокочувствительное предвидение, улавливающее плывущие из космоса энергетические колебания еще не наступивших событий. Ведь именно к сакральности, к Занебесью и был обращен философский и поэтический взгляд Ли Бо, а земные дела хотя нередко и выходили у него на первый план, но тут же своей мелочной суетностью погружали душу в необъяснимую грусть.

В этих краях все было пропитано Чуской Древностью: Ли Бо вошел на территорию уже не существующего наяву, но нетленного города

78


Ин, столицы царства Чу, у южного подножия горы Цзи (поэтому древний город называли также «Цзи нань чэн», то есть «город к югу от Цзи»), увидел руины дворца Чжанхуа, полуразрушенный земляной вал и крепостные рвы чуской столицы (они дошли даже до нас), надолго задержался в книгохранилище Вэй-гуна (3 в. до н.э.), где среди красноватых стен с полустертыми надписями отыскал нетленные оды Сун Юя.

«Ты духом – горний сянь, твой стержень – Дао, ты ликом – словно дух святой, витающий в Восьми Пределах» 112 , - пророчески сформулировал в беседе с молодым поэтом мудрец. И продолжил, как предположил проф. Гэ Цзинчунь, уже менее торжественно: «Да на пути государевой службы ждут тебя ямы и рытвины. Ты – как могучая Птица Пэн, коей нужны просторы неба, а не тесные залы» (цит. по: [Гэ Цзинчунь-2002-А, с.42]).

 

 

Образ могучей и неостановимой Птицы Пэн113 был нарисован еще Чжуан-цзы: «В Северном океане обитает рыба, зовут ее Кунь. Рыба эта так велика, что в длину достигает неведомо сколько ли. Она может обернуться птицей, и ту птицу зовут Пэн. А в длину птица Пэн достигает неведомо сколько тысяч ли. Поднатужившись, взмывает она ввысь, и ее огромные крылья застилают небосклон, словно грозовая туча. Раскачавшись на бурных волнах, птица летит в Южный океан…» (пер. В.Малявина).

Уже много лет, с тех пор как в раннем детстве он открыл книгу удивительных и мудрых притч древнего философа, этот образ будоражил душу Ли Бо. Поначалу это было какое-то смутное, неясное, неотчетливое ощущение, но постепенно  контуры  его  обрисовывались все ярче и явственней, и этот невообразимо могучий «птеродактиль» стал недвусмысленной самоидентификацией поэта. Уже в 720 году он ввел этот образ в свое творчество и потом создал еще два произведения, в которых он играет смысловую роль, и множество таких, где мифологическое  создание  присутствует  фоново.  Нельзя  не  обратить

 

79


внимание на то, что это – именно «птица», что по ступеням мифологических ассоциаций еще теснее сближает Ли Бо с культурой древнего царства Чу, обитатели которого считали себя «потомками птиц», в отличие от жителей северных регионов Китая, именовавших себя «потомками драконов».

В произведениях Ли Бо Великая Птица Пэн – не простое копирование образа древнего философа, а стремительное его развитие. У Чжуан-цзы Пэн опирается на силу попутного ветра, у Ли Бо – дерзновенно и вольно парит в сакральных Небесах над миром, не нуждаясь ни в ком и ни в чем, не зная никаких ограничений своей свободе. «Мой дух исполнен Небом, мой лик очерчен Дао, обуздывать

себя мне нужды нет, ни в ком я не нуждаюсь, где появлюсь, там и живу, мне самого себя довольно»114, – так уже в 727 году в эссе «Письмом отвечаю шаофу Мэну из Шоушань» очертил поэт психологические характеристики своего пребывания в сем мире.

Лет семь назад он уже упомянул этого гиганта в колком стихотворении, посвященном надменному чиновнику. И к концу земной жизни, уже ощущая начавшийся процесс перехода в вечность, Ли Бо напишет, последним усилием воли соединяя себя с именем Конфуция (Чжун-ни), коему только и было бы дано по достоинству оценить поэзию Ли Бо, как мудро оценивал тот стихи древних, составляя «Канон поэзии» (Шицзин):

 

 

О, Птица Пэн, раскрыв громады крыл, Ты взмыла ввысь, да недостало сил,

Но вихрь не стихнет десять тысяч лет! Ведь поднялась до дерева Фусан, и эту быль Потомки станут вспоминать века…

Но где ж Чжун-ни, что над стихами слезы лил?

 

80


К сожалению, от знаменитой оды 725 года нам остался не первый, спонтанный вариант, а более поздний, подредактированный уже зрелым поэтом, давшим ему и несколько другое название – «Ода Великой Птице Пэн». Тем не менее, в собрания сочинений Ли Бо эту оду ставят если не в раздел «Дата написания не определена», то в период 725 года, условно считая позднюю редакцию и ранний вариант, в основном, идентичными.

Это не просто одно из произведений Ли Бо, но концептуальное, выражающее его мировоззренческие принципы как структурную конструкцию и его жизни, и его поэзии, и потому его стоит – при всех трудностях восприятия огромной массы мифологических образов, насыщенных пластами аллюзий, – привести хотя бы в отрывках115.

 

«Ода Великой Птице Пэн»

 

... Из толщ земных взлетишь Ты к первозданной Чистоте 116 , пронзишь покровы туч, вонзишься в бездну моря и вызовешь волну невиданных высот – до тысяч ли. Затем опять взметнешься ввысь на девяносто тысяч ли, оставив за спиной вершин громады и крылья погрузивши в облака, взмахнешь крылом – придет на землю тьма, взмахнешь другим – опять вернется свет. Стремленью Твоему достигнуть Врат Небесных предела нет, в Тумане Изначальном 117 Ты паришь, крылами сотрясая целый мир, сдвигая звезды в небе, покачивая горы на земле, в морях рождая бури. Кто способен преграды Тебе поставить? Кто способен сдержать порыв Твой? Эту мощь и не узреть, и не вообразить.

Небесный Мост объяв за два конца, зеницами сверкнешь, подобно солнцу и луне. Мелькнешь мгновением, а рык громоподобный заставит тучи съежиться и снежный вихрь закрутит… Там, под тобою, три горы священных – они что комья малые земли, а пять озер великих – чаши с зельем. Душе святой созвучен твой полет…

О, сколь ты величава, Птица Пэн, простертая от просини Небес до безоглядной пустоши Земли, с Небесною Рекой 118 одной сопоставима… То диво дивное –  немыслимо, непредставимо, Великой Тварной силой Естества119 оно лишь и могло быть создано...

 

 

81


А Птица Велия Сию при встрече изрекла: «О, Велика ты, Птица Пэн, и в этом – твое блаженство. Когда я одесную западный предел крылом накрою, – ошу́юю восточной пустоши не видно. Что мне перемахнуть Земные жилы, Небесный стержень раскрутить?! В тумане непостижности гнездуюсь и пребываю там, где есть Ничто12 0 . Давай взлетим вдвоем, крыла раскинем».

Так воззвала она к Великой Птице Пэн – за мною следуй в радости и естестве.

И обе Птицы вознеслись в безбрежные миры, а мелкота невидная о том судачить стала под забором.

 

 

Тема в качестве откровенно программного заявления поэта настолько важна, что достойна самостоятельного исследования, но как первый и пунктирный шаг здесь можно наметить две основные координаты: во-первых, соотношение оды Ли Бо с притчей Чжуан-цзы, откуда поэт взял сюжет; во-вторых, место этой оды в ряду других произведений Ли Бо, в которых он обращается к образу мифологического гиганта. Заслуживает внимания и анализ причин возникновения именно этого образа как спонтанной реакции на оценку Ли Бо, данную ему знаменитым даосом.

Онтологически связь с текстом философа ясна – утвержденную им схематичную мифологическую идею поэт развил и мировоззренчески, и художественно. Обращают на себя два важных, концептуальных отличия. У Чжуан-цзы генезис Пэн, в сущности, отсутствует, он не доведен до логического первоначала, Пэн в притче философа, проводящего мысль о становлении мира как процесса трансформации форм, есть лишь метаморфоза огромной рыбы из Северной Бездны, а «откуда есть пошла» эта фантастическая рыбина, не уточняется.

Ли Бо четко конституирует Пэн как фактически продукт не сегодняшнего мира, сгустившегося в устойчивые формы, а как данность того, находившегося в процессе «сгущения из хаоса» первоэфира и, таким образом, непосредственно вошедшее в сегодняшнюю реальность

 

82


создание предвечной «Великой Тварной силы Естества»,  которое обычно соотносится с понятием «природы» и сводится к самому Дао.

Персонаж Чжуан-цзы – индивидуал, и хотя мир вокруг него легкими штрихами обрисован (реакция мелких птах на непонятный для их приземленной ограниченности космический порыв), но связи Пэн с миром нет, она сама по себе, она вольна и свободна, она не только не реагирует на ничтожные для нее выпады, а просто не замечает их в своем величии. Однако свобода Пэн у древнего философа не безгранична – могучим крылам Птицы необходима поддержка ветра, и ее «вечность» начинается лишь за пределами сущностного мира – в Занебесье, на высоте в «90 тысяч ли».

У поэта мифологический гигант, рожденный в мифологические времена, то есть в «доистории», на протяжении почти всего сюжета одинок и до финальной встречи с равновеликой Птицей Сию ни с кем не контактирует. Однако само его существование не является «бытием в себе», а становится «бытием для других», является «прозелитизмом Дао», в сферу которого вовлекаются созвучные ему «святые души». У Чжуан- цзы как нет генезиса Пэн, так нет и целеположения.

Ли Бо хотя и не ставит в текст важную для его мировоззрения формулу «возвращение Древности» 121 , но весь художественный образ столь  демонстративно  ведет  к  противопоставлению  текущей

«цивилизационной» суеты – не осложненному и не нагруженному никакой прагматикой «беззаботному» парению этого прасущества в космическом естестве, что из подтекста невольно и недвусмысленно возникает идея «перестройки» зашедшей в тупик, погрязшей в мелочной сиюминутности цивилизации.

И это возможно лишь с помощью изначальной Чистоты, сублимированной в существах, подобных Великим Птицам Пэн и Сию, для которых собственное «величие» (не столько размеров, сколько духа) как  независимость  и  вольность  адекватно  «блаженству»  как

 

83


естественной форме бытия, но не личному, а всеобщему. Их парение в Занебесье есть акт божественного творения.

И это – та самая цель жизни самого Ли Бо, какую он поставил перед собой, стремясь к императору как к Солнцу. Крайне важно обратить на это внимание. Ведь проходящая через всю жизнь поэта жажда очутиться при императоре в качестве его мудрого  наставника часто интерпретируется как только узко-конфуцианская составляющая его мировоззренческого комплекса – необходимость «служения» и подъема по карьерной лестнице с целью расширения своих влиятельных возможностей. Ли Бо, однако, не ставил  последовательную политическую и административную карьеру целью своей жизни – это было лишь средством реализации идеалов для максимально полного претворения в жизнь его данных Небом талантов, раскрытия сильного, гордого, прямого характера.

Стоит обратить внимание на то, что, в отличие от горького предсмертного стихотворения Ли Бо, в «Оде» не только не говорится о падении Птицы на землю, но даже ветер, способный, по Чжуан-цзы, поддержать полет, упоминается не как активная сила, а лишь как ответная реакция на могущество самой Птицы. Полет Птицы Пэн – это ничем не ограниченная свобода, это наслаждение, высшее, ни с чем не соизмеримое блаженство, и именно это прежде всего привлекло свободолюбивый дух Ли Бо к этому образу.

Мудрый даос в 725 году разглядел в Ли Бо Небесную породу. Современный тайваньский исследователь извлек из старых хроник не только то, что акцентировал в своем романтичном эссе Ли Бо, а еще и более сложную оценку его психологических характеристик, данную ему мудрым отшельником. Сыма Чэнчжэнь понял мятущуюся натуру поэта: базисно он безусловный даос, отчужденный от современных ему государственных структур, но смирить присущую ему жажду действий, поступков, свершений не в силах, и потому, предрек ему Сыма, «лишь

 

84


свершив великие деяния, ты придешь ко мне на Тяньтай»122 [Се Чуфа- 2003,  41]  -  в  скит  отшельника  для  полного  и  окончательного

«погружения в Дао».

Ли Бо так и не пришел к мудрецу, с горечью осознав, что на трудном и извилистом пути земного бытия тех государственнических

«великих деяний», о которых мечтал, он свершить не смог, и утопил свою трагедию в вине.

Признав в собеседнике соприродную вещую Птицу Сию со склонов священной Куньлунь, поэт почувствовал, что его собственный дух рожден не цивилизацией, а изначальной, еще доформенной и тем более догосударственной праматерией. Он витает в таких высотах, куда уже и ветра не достают, а на землю опускается исключительно по собственной воле – раз в шесть лун для краткого отдыха (а что если состоявший из шести десятков лет цикл пребывания Ли Бо на Земле – одна из таких остановок?). Его высшее назначение – не «улучшать», а строить заново по отброшенным, но не утраченным лекалам Небесного Дао. Напомню самохарактеристику Ли Бо: «Мой дух исполнен Небом, мой лик очерчен Дао, обуздывать себя мне нужды нет, ни в ком я не

нуждаюсь,  где  появлюсь,  там  и  живу,  мне  самого  себя довольно» 123 («Письмо шаофу Мэну из Шоушань»). Это было сформулировано в 727 году, когда характеристики мудрого даоса уже пустили прочные корни в ментальную структуру поэта.

Драма земного бытия Ли Бо в том, что осознание именно такого своего предназначения так и не овладело им целиком и безоглядно, и в течение жизни он не раз еще срывался к карьерным мотивам, хотя глубинно и осознавал, что «плодов жемчужных» Фениксу не дадут и на благородном Платане не останется для него места – все захвачено суетливой мелкотой с «рыбьими глазами».

Трагедия Ли Бо – в том, что он был личностью, прихотью провидения  оказавшейся  там  и  тогда,  где  и  когда  требовалась  не

 

85


личность, а конформная общность. Ли Бо своей яркой индивидуальностью выбивался из той высокономенклатурной среды, в которую рвался, аннигилируя с ней.

В том же 725 году Ли Бо еще раз обратился к образу мифического гиганта, которому ничто не в состоянии поставить преграды на пути к Небесному Дао, - в стихотворении «На Севере – Пучина-Океан», которым он начал свой знаменитый цикл «Дух старины», историософский и литературный манифест, создававшийся поэтом всю жизнь как последовательное уточнение и прояснение мировоззренческих и эстетических взглядов (в итоговой последовательности цикла это стихотворение стоит под №33).

Примечательно, что в этом случае перед нами аутентичный текст, одновременный утраченному варианту «Оды Великой Птице Пэн». И хотя по глубине обрисовки произведения несопоставимы, но они достойны компаративистского изучения, которое сможет выявить развитие образа Пэн в творчестве Ли Бо.

 

 

К Золотому кургану

 

 

После встречи с Сыма Чэнчжэнем Ли Бо не продолжил путь на восток, а, активизировав в душе «чуский» дух, повернул обратно  на запад. Юэчжоу (совр. г.Юэян) в округе Балин, один из знаменитейших в Китае центров виноделия, соседствовал с местами Цюй Юаня, который был для молодого поэта гражданственным, нравственным и эстетическим ориентиром. Озеро Дунтин, куда впадают, к западу от Юэяна, реки Сяо и Сян, – район ссылки и гибели Цюй Юаня – Ли Бо воспринимал с тоской какого-то несформулированного в словах прозрения. Он и рвался туда, мечтая прикоснуться к памяти великого предшественника,  и  бежал  оттуда  с  туманным  предчувствием

 

86


собственной  трагедии,  и  пытался  внести  какие-то  коррективы  в неумолимый ход истории.

Эта первая поездка к озеру Дунтин завершилась трагически. Односельчанин У Чжинань, с которым они повстречались еще в Цзинчжоу и вместе продолжили путешествие, вдруг почувствовал себя плохо, и местный лекарь ничем не смог ему помочь. Смерть жесткой реальностью ворвалась в романтическую поездку поэта, и ему пришлось долго искать кусок земли, который можно было бы откупить у здешних властей, чтобы похоронить сопутника, как того требовала традиция.

Эта церемония привлекла к себе особое внимание тех исследователей, кто отстаивает принадлежность Ли Бо к ханьской нации. В Западном крае, откуда, считается, родом был Ли Бо, существовало три типа захоронения: сжечь, утопить, отдать на съедение дикому зверью. Ли Бо не прибег ни к одному из этих «варварских» способов, а «по- китайски» захоронил тело односельчанина в земле и впоследствии не раз навещал могилу [Фань Чжэньвэй-2002, с. 41]. А через несколько лет, когда в стране началась кампания уничтожения беспризорных захоронений, он перенес тело из временной прибрежной могилы на городское кладбище Эчэна (совр. Учан). В сущности, по форме это был древний, в Танский период уже нелегитимный, способ предания земле – сначала временное захоронение, затем постоянное [Фань Чжэньвэй-2002, с.239].

Близилась осень, и пора было двигаться к давней мечте – восхождению на Лушань – несколько к югу от совр. города Цзюцзян в пров. Цзянси. По преданию, в период древней династии Чжоу семеро братьев Куан 124 ушли на эту гору в отшельничество, откуда и пошло название горы (лу – жилище отшельника, отшельник, отшельничество) и нескольких ее вершин, в названия которых включено их имя (куан); позже  на  Лушань  жил  отшельник Дамин-гун  125  (Господин

Просветленный), прозывавшийся также Лу-цзюнь126, которого навещал

 

87


ханьский император У-ди. Но с этой знаменитой горой связаны имена и Цинь Шихуана, и даже первопредка Юя. Можно преставить себе, что Ли Бо, совсем недавно покинувший родные Куанские горы, название которых записывалось тем же иероглифом куан, бродил по этим склонам, как по зарослям отчего края.

Лушань вызвала у экзальтированного поэта взрыв эмоций, и панорама горы дана яркими импрессионистскими мазками. Живописный фокус стихотворения – водопад, на который поэт смотрит с расстояния. Меж двух острых, как мечи, скал он стеной ниспадает, словно из заоблачных высей, неся Земле заложенную Небом энергию. В этот образ вложена сила природы, мощь и величие естественности. Опустив взгляд вниз, поэт оглядывает скалы, влажные от брызг, и напряжение в его душе, омытой чистотой небесного потока, спадает.

Лушаньские скалы представлены неким идиллическим миром, далеким от треволнений будней, жизнь на этих склонах кажется той самой благостной «вечностью», которая выступает во многих стихах прямой альтернативой суетной погоне за карьерными успехами. Не случайно через три десятилетия, спасаясь от всколыхнувшего страну мятежа Ань Лушаня, Ли Бо увозит семью именно на склоны Лушань.

Невдалеке высятся пять пиков горы Улао («Пять старцев»), каждый из которых под каким-то ракурсом напоминает кто поэта, напевающего свои стихи, кто старика-рыбаря, кто присевшего отдохнуть монаха. На вершине одного из пиков вырезана надпись «у солнца над облаками»127. В ущелье за горой таится небольшой храм Синего Лотоса, посвященный не столько Будде, сколько Ли Бо, - говорят, именно здесь стояла его хижина отшельника во второй половине 750-х годов, когда он скрывался от волн аньлушаневского мятежа.

А это стихотворение он написал здесь, в монастыре Дунлинь, что с

381 года стоял на склоне горы Лушань, и поэт преклонил колени перед

 

88


Буддой, закрыл глаза и отрешился от этого бренного мира, уйдя мыслью в бесконечное пространство космоса:

 

 

К Синему Лотосу в необозримую высь, Город оставив, пойду одинокой тропой,

Звон колокольный, как иней, прозрачен и чист, Струи ручья – будто выбеленные луной.

Здесь неземным благовонием свечи чадят, Здесь неземные мотивы не знают оков,

Я отрешаюсь от мира, в молчанье уйдя, И принимаю в себя мириады миров.

Сердце, очистившись, времени путы прервет, Чтобы забыть навсегда и паденье, и взлет.

(«Ночные раздумья в Дунлиньском монастыре на горе Лушань»)

 

 

Ли Бо был человеком природы как нетронутой естественности, духовной чистоты, и горы в структуре его мировоззрения занимали одно из наиважнейших мест. Они воспринимались как те скрепы, которые съединяют Землю с Небом, еще оставаясь на земле, но уже  полнясь духом небесного инобытия. Он ведь вырос среди гор, наиболее почитаемыми из которых были, конечно, Крутобровая Эмэй, одна из четырех  святых  гор  китайских  буддистов  и  «выход  в  Небо  для

освобожденной  души» 128  даосов,  гора  Цинчэн  с  пятым  из  десяти

даоских выходов в пространство инобытия. «Знаменитые горы» страны были целями его путешествий и объектами его стихотворений: Тайшань, Хуашань, обе горы Хэншань, южная и северная, Суншань, Хуаншань, Лушань, Тяньтайшань, Чжуннаньшань и другие.

Но и малые, неприметные горы кисть поэта делала знаменитыми. Так произошло с Тяньму (горой Матери Небесной), возвышающейся всего на несколько сотен метров к северо-западу от Тяньтай. По легенде,

 

89


на ее вершине можно услышать пение святой, прозванной  «Небесной Матерью». Стихотворение Ли Бо, окутавшее эту малозаметную до того гору флером мистической таинственности, сделало ее  известной. Гора Цзюхуа,  которая  сегодня  считается  одной  из  четырех  святых  гор буддистов, до Ли  Бо даже не имела утвердившегося имени – это он увидел в ее девяти отрогах лотос с девятью лепестками, и название «гора Девяти цветков» закрепилось за ней. А место – дивное: «Необычайность этих гор и удивительная красота их очертаний переданы в словах [Ли Бо] "искусно и тонко выточены"» [Лу Ю-1968, с.36].

В вечности оставил Ли Бо крохотную, едва не холм, горушку Цзинтин, до него известную лишь знатокам старой поэзии, потому что на ее вершине поэт Се Тяо соорудил «Беседку почтительности», давшую имя горе. Ли Бо, преклонявшийся перед Се Тяо, часто бывал на склонах этой горы, много стихотворений посвятил ей, а в наиболее известном

«Одиноко  сижу  на  склоне  Цзинтин»  в  такой  степени  аллегорически

«очеловечил» ее, что в скупых четырех строках встает философия отвержения суетного человеческого мира и растворения в Природе: гора меня не столь тяготит, как люди, сказал поэт, и комментатор Юй Биюнь увидел в этом «созвучие неживой сущности» [Чэнь Вэньхуа-2004, с.132].

 

 













Вариация на тему

 

 

Как-то, в 727 году повстречав мирянина, не слишком озабоченного взаимоотношениями Земли и Неба, Ли Бо разговорился с ним и неожиданно понял, сколь разнятся восприятия мира у человека, живущего тяжкими насущными заботами, и у человека духовного, который может не заметить камня на дороге, заглядевшись на заоблачную вершину. «Что Вам в этих пустых склонах?» - спросил прохожий.

Человек Ли Бо ничего ему не ответил, только усмехнулся собственным мыслям. Что простому трудяге до мировоззренческих категорий?! В суете бренного мира он не понимает, что склоны, заросшие персиковыми  деревьями  с  розовыми  цветами,  пышно  высыпающими

90


весной,  -  это  другой  мир.  Это  как  бы  отгороженный  от  бренности

«Персиковый источник», куда Тао Юаньмин послал своего рыбака. Но рыбак, покинув благословенные места,  вторично уже не смог найти их – к мечте можно прикоснуться лишь однажды.

Поэт Ли Бо, вернувшись домой, взял кисть и сформулировал свой ответ  простодушному  мирянину,  показав,  что  же  влечет  его  на

«Бирюзовый склон». Их краткий диалог, воспроизведенный в стихотворении, примечателен. Прежде всего, цветом горы (бирюзовый). Он малореален, и трудно себе представить, чтобы какой-нибудь дровосек именно таким образом охарактеризовал склон горы, где они с Ли Бо повстречались. То есть Ли Бо, пересказывая заданный ему вопрос, вложил в него дополнительный оттенок, идущий уже не от мирянина, а от самого поэта: «бирюза» - даоский цвет, и если мирянин находится просто на горе как физическом образовании, то поэт – в ареале даоского мировосприятия, дающего горе свой мистический, сакральный окрас.

 

 

Лушань в такой степени переполнила душу поэта мощью своих каменных громад, нескончаемой высотой струй водопада, пеленой облаков, словно бы проходящих сквозь вершины, упругой аурой духовности, сжимавшейся по мере восхождения, что он задумался о коррекции маршрута. И стремительно продолжил движение на восток – через горы Врат Небесных, трудную переправу Хэнцзян. Впереди лежали территории двух древних царств У (район современного города Сучжоу) и Юэ (южнее современного Шанхая, вокруг известной горы Гуйцзи) – полоса вдоль моря, насыщенная не только историческим, но и мифологическим прошлым, места легендарных святых и отшельников, еще с юношеских лет притягивавшие Ли Бо как сакральный край очищения души. Посетив позднее этот юэский край, Ли Бо вдохновенно изобразил его: «Десятки тысяч с круч летящих струй, / Ущелий, спрятанных в тени деревьев...»

Перед  вступлением  в  этот  красочный  и  волнующий  мир экзальтированная  душа  поэта  требовала  отдохновения.  И  Ли  Бо

 

91


повернул в сторону заложенного чуским правителем Вэй-ваном еще в конфуциевы времена Золотого кургана (Цзиньлин, совр. г.Нанкин), который Чжугэ Лян охарактеризовал как «жилище властителей». Поэт уже предвкушал, как зайдет в храм Фу-цзы, насладится побеленными матовой луной берегами реки Циньхуай с бликами красных фонарей на воде, пройдется по улицам, где из каждого окна несутся звуки циня и выглядывают веселые девы – «Как лепестки, они слетают с неба, / Готовые с тобою плыть на запад» (стихотворение «Цзиньлиночке»), встретит старых и найдет новых друзей.

Щедрый, не знающий ограничений, обычно диктуемых рационалистическим разумом, поэт с размахом проводил дружеские пирушки, что серьезно истощало его кошелек, и в дальнейший путь в Янчжоу на рубеже весны-лета 726 года он отправился уже на грани риска. Впрочем, его самого это не слишком заботило, и от напоминаний Даньша он легкомысленно отмахивался. В Цзиньлине он подцепил, как

это часто бывало у путешествующих молодых людей, веселую девицу, взял ее с собой и игриво именовал Цзиньлиночкой129. А впереди лежал город цветов, винных лавок, танцевальных помостов, яркого разгула – Янчжоу.

 

 

Триста тысяч золотых

 

 

Уровень благосостояния Ли Бо – не самый важный для историко-литературного анализа вопрос, но он весьма занимает исследователей. К сожалению, в не столь еще давнем прошлом некоторые выводы строились на весьма поверхностных и далеко не научных основаниях, диктуясь общеполитическими трафаретами, что набрасывало определенную вульгарно-социологизаторскую тень на восприятие поэзии и облика Ли Бо.

92


12 августа 1960 года пекинская газета «Гуанмин жибао» опубликовала статью, специально посвященную теме доходов Ли Бо. В статье утверждалось, что, поскольку в Мяньчжоу, где в Шу поселилась семья будущего поэта, существовала промышленная разработка солевых и железных промыслов, то «отец Ли Бо вполне мог заняться торговлей железом» и «нелегальным его вывозом» за пределы края, а сам Ли Бо, подолгу  живя  в  Цюпу  (Осенний  плес),  богатом  серебром  и  медью,

«вполне мог заняться сбытом их в Южном Китае» (цит. по: [Цяо Цзячжун-1976, с.30]). Под «учено»-нейтральным «вполне мог» четко подразумевалось – «занимался, и тем виновен».

В «Истории развития китайской литературы» Лю Дацзе, вышедшей в 1963 году, утверждается: поскольку в своих путешествиях Ли Бо перемещался между торгово значимыми городами, не исключено, что, будучи мелкопоместным помещиком, занимался он там сбыто- посредническими операциями (см.: [Цяо Цзячжун-1976, с.31]). И при

том  еще  «якшался  с  иноплеменными  шлюхами 130  и  шлялся  по

кабакам131», что-де резко отличало его пьянство от винолюбия Ван Вэя и Ду Фу (см.: [Цяо Цзячжун-1976, с.32]).

Процитировавший все это современный исследователь не находит для оценки другого слова, кроме как «бред» [Цяо Цзячжун-1976, с.30]. Тем не менее и сегодня продолжает разрабатываться тема источников существования семьи Ли, уже лишенная, к счастью, социологизаторского любострастья. Исследователи замечают, что отец Ли Бо, его старший брат, живший в городе Цзюцзян, и младший, живший в Санься, замыкали весьма удобный для транспортировки грузов по Янцзы треугольник, и возможность именно такого занятия для них была весьма вероятной [Чжу Чуаньчжун-2003, с.7]. Ведь нужны были доходы, чтобы содержать разветвленную семью и помогать талантливому сыну, отправившемуся завоевывать мир.

 

93


В танские времена странствия интеллектуалов были весьма распространенным занятием, и эту бродившую по свету, можно сказать, особую социальную прослойку именовали юсюэ 132 . Этот термин указывал, прежде всего, на конфуцианцев, ищущих служивого местечка, рыцарей, в дальних уголках страны оберегающих социальную справедливость, литераторов, охочих до впечатлений. По многим записям того времени видно, что, даже пристроившись на должность,

«странники» не задерживались на ней надолго. Видимо, это были люди особого менталитета, встревоженные «охотой к перемене мест», когда процесс был важнее достижения результата.

Обратим внимание на второй иероглиф в этом термине – сюэ

основным значением имеет «учиться», «постигать знания», но также и

«перенимать», «воспроизводить», то есть это не просто передвижение с места на место, а путешествие познавательное, расширяющее кругозор, дающие определенные навыки и умения, позволяющие, взглянув на новые места, несколько иначе воспроизводить окружающий мир.

Из людей круга Ли Бо, книжников, литераторов, таким же был Ду Фу, дважды недолго послуживший на чиновном посту, а остальное время странствовавший по свету и умерший в лодке в Хунани; Гао Ши сумел подняться на высокую ступень чиновной иерархии, но до того полжизни провел в скитаниях; Хэ Чжичжан оставил престижный пост воспитателя наследника престола, скрывшись на горе Четырех просветлений (Сымин). «Я отвязанный челн, потерявший причал», - писал о себе Ли Бо. В этом наряду с оттенком горечи сквозит и неизбежность.  Это  были  люди,  для  которых  даже  столь  высокая  и

«социально-значимая» «должность», как у мифологического Небесного Петуха133, ежеутренне возвещавшего зарю, означала утрату свободы и независимости.

Суть даже не в том, что государственных вакансий в стране было на порядок меньше желающих занять их134. В этих людях боролись две

 

94


стихии  –  государственнические  традиции,  звавшие  их  к

«усовершенствованию» державы, и вольный стиль жизни в «ветрах и потоках», ориентированный на даоско-буддийские мотивы природной естественности, противопоставленные жестко структурированному государственному администрированию.

Так на что же могли рассчитывать странники, бродившие по городам и весям? В начале пути – на помощь семьи, дальше – на клановые связи, дружескую взаимовыручку, монастырское гостеприимство. Крайне важно отметить, что местные власти с большей или меньшей охотой, но шли на то, чтобы субсидировать обратившихся к ним за помощью литераторов. Видимо, в  традиционно существовавшей в Китае атмосфере всеобщего почтения к Слову чиновничий менталитет, структурированный системой государственных экзаменов, включавших в себя и изящную словесность, диктовал чиновнику если и не искренний, то как минимум карьерный интерес к поощрению литераторов, подчеркивавший его заботу о «воспитании народа».

Не исключено и получение гонораров, во всяком случае, Бо Цзюйи, живший, правда, позже, в переписке с Юань Чжэнем упоминает о получении платы за стихи [Фань Чжэньвэй-2002, с.249]. Особенно ценились славословия живущим и умершим вельможам, но Ли Бо этим жанром не увлекался. Гонорары передавались либо деньгами, либо натурой, и последнее существовало задолго до Ли Бо, например, легендарный инцидент со знаменитым каллиграфом 4 века Ван Сичжи, получившим гуся за переписанный даоский трактат, что упоминается в одном из стихотворений Ли Бо.

На рубеже 720-730-х годов, видимо, поиздержавшись на бракосочетание и уже намереваясь вскорости направиться в столицу, Ли Бо обратился к некоему Пэю, занимавшему в Аньчжоу высокую должность чжанши135 (помощник губернатора), с просьбой о помощи,

 

95


ибо «совершенно обнищал» [Ань Ци-2001, с.3]. При этом он указал уровень своих потребностей: врученные ему перед отъездом из Шу отцом «300 тысяч золотых» (фактически это было не золото, а мелкая ходячая медная монета с дыркой посередине, выпуск которой начался в 621 году), немалая, конечно, сумма (достаточная для закупки 300 тысяч

даней136 риса, а обладание состоянием уже в сто тысяч даней считалось

богатством, в данях исчислялся оклад чиновника, и 300 тысяч составляли почти двухгодичное жалование чиновника пятого разряда; помощник губернатора, к которому Ли Бо обращался за помощью, получал в год раз в пять меньше; правда, главный министр Ян Гочжун за десять дней растранжиривал гораздо больше [Фань Чжэньвэй-2002, с.245]). Возможно, это была часть наследства, которую отец поделил между сыновьями, но братья поэта вложили этот капитал в дело, а Ли Бо

– в процесс познания мира, самосовершенствование.

Скорее всего, цифра просителем была намеренно преувеличена [Цяо Цзячжун-1976, с.43], тем более что при весе одной монеты в 4229 граммов общая сумма, названная поэтом, тянула на 1200 с лишним килограммов [Цзян Чжи-2001, с.41], что для путешественника, прямо скажем, было несколько накладно.

Надо, однако, все же заметить, что у путешествующих интеллектуалов расходы были немалые: деньги тратились не только на пирушки, а и на такие не дешевые вещи, как лодка с лодочником, кони или, что более вероятно, выносливые ослы (для себя и слуги), весьма распространенные среди путешествовавшего люда в Танской империи, на приличествующую статусу одежду и гостиницу. Хорошая тушь и тонкая бумага (особенно если это была сюаньчжи, «бумага из города Сюаньчэн», тонкая до прозрачности, такая гладкая, что кисть, особенно сюаньчэнская же с едва видимыми нежными волосками, скользила по ней, не встречая сопротивления), которые поэтом расходовались в невообразимых размерах, изрядно истончали кошелек.

 

96









Вариация на тему

 

А он еще поплыл в Янчжоу мимо рыбачьих огоньков, ночными светлячками рассыпавшихся по стремнине, мимо склонов, расцвеченных яркокрасными, как щечки у красоток, цветами, послушал в веселом заведении песни этих нарумяненных красоток, и долго ему не хотелось оттуда возвращаться на юг в заветный край Юэ.

В преддверии осенних холодов Ли Бо нанял небольшую, но крытую лодку, с полукруглой, покрытой влагонепроницаемым черным лаком крышей, под которой можно было укрыться от непогоды и провести ночь на бамбуковых лежаках, пока старик-лодочник, что-то тихонько напевая, толкал и толкал длинным шестом лодку мимо Сучжоу. Там Ли Бо вспомнил красавицу Сиши на террасе Гусу, к его времени уже полуразрушенной, где сластолюбивый правитель древнего царства У закатывал пиры в честь своей возлюбленной наложницы.

 

 

При этом он написал довольно странное стихотворение «Сиши», для которого древняя красавица оказалась лишь поводом, невольным орудием коварных планов печально известного в китайской истории Гоуцзяня, замыслившего переключить внимание Фу-ча, властителя царства У, с государственных дел на прелести девы, что он  и осуществил, в конце многоходового стратегического замысла прибавив к царству Юэ земли соседнего У.

Ли Бо плыл мимо Ханчжоу с чарующими красотами озера Сиху, которые он в стихах сравнивал опять-таки с неповторимой прелестью Сиши, мимо Юэчжоу, все ближе и ближе к Гуйцзи, где, стоя на террасе Юэтай, поэт жадно всматривался в едва заметные ближе к берегу моря руины стен времен «Весен и Осеней» Конфуция, к горе Тяньму (Небесной Матери), Тяньтай – в общем, наконец, туда, куда он посылал друзей, всякий раз предвкушая наслаждение этими красотами.

 

97



Вариация на тему

 

 

Поэт жаждал охватить все, но холодный ветер осени прохватил его, сил и денег хватило добраться только до монастыря Силин к северо- западу от Янчжоу. Монахи заботливо отпоили, откормили страдальца, и когда он немного пришел в себя, услышал шуршание пожелтевших листьев, спадающих с замерших в неподвижной ночи веток. На полнеба выкатилось колесо луны! Оказывается, время уже подобралось к празднику Середины осени, когда по всему Китаю на всех склонах расстилались циновки, откупоривались жбаны, и желтые лепестки хризантем сыпались в пахучие вина, добавляя им аромата. Ну, как же в этот миг не вспомнить далеких друзей, милую сердцу Крутобровую гору отчего края, над которой взошла та же самая луна, какую он видит сейчас в здешнем небе.

Не спалось, он вышел во двор, слегка пошатываясь от слабости, добрался до деревянного ложа вокруг колодца и присел на краешек. Ах, опять он один, бедный странник, покинувший отчий край, заблудившийся в этой тьме, объявшей землю. А что это? Земля побелела, неужто холодный иней уже прихватил траву? Ах, нет, раздвинув облака, улыбнулась ему старая подруга-луна. На земле у ног распласталось светлое, как иней, пятно, и чем дольше он вглядывался в него помутневшими от слез глазами, тем отчетливей виделся ему засыпанный листьями монастырский двор, но не здесь, а в отчем краю – тот монастырь в горах Куан, где мальчиком он учился, назывался так же, как и этот, внутренним взором поэт видел усадьбу Лунси у горы Тяньбао в Мяньчжоу и маленький прудик, в котором они с сестрой Юэюань мыли черные от туши кисти после занятий. Поникшая было голова вздернулась вверх, и уже не только Куанские горы увидел он, а и красавицу Крутобровую, очарованную и чарующую гору Эмэй его родных краев. Вот он, его мир, безграничное Занебесное пространство, а не только Земля, крохотная, жалкая, заблудшая дочь Вселенского Космоса.

Ли Бо пробыл в монастыре довольно долго. Он любил эти тихие горные монастыри, вписанные в окружающую нетронутость, они давали внутреннюю подпитку, отвечали на многие мучающие вопросы, и как далеко не всегда нужно было задавать эти вопросы вслух, так и ответы

 

98


чаще  сами  возникали  спонтанно  в  расслабляющемся  сознании  –  вне пределов высказанных слов.

Ранними утрами он, обойдя позолоченный шест посреди двора, именуемый Яшмовым древом, поднимался на украшенную яшмовыми блестками девятиэтажную пагоду Силин – вплоть до самой верхушки, до квадратного деревянного навершия с метелочками из красных шелковых шнуров, которые словно витали в прозрачном воздухе. Мистически этот подъем воспринимался как восхождение от вещного мира – к миру, отбросившему сковывающие внешние формы. Платаны и катальпы внизу замерли, обволокнутые сединой росы, а мелкие мандаринчики и огромные шары пампельмусов, что тут зовут юцзы, обтягивала пленка прозрачного инея, как будто напоминая, что пора из зеленых становиться желтыми и оранжевыми.

Душа словно впитывала Изначальные частицы, Первоэфир, у подножия гор замутненный человеческой суетой, и прояснялась, очищалась. Ему казалось, что он поднимается последовательно на каждый из трех слоев буддийского Неба, отбрасывая желания, страсти и обретая глубинную невозмутимость, внутреннее зрение настолько обостряется, что он может различить каждый волосок в белом пучке, растущем между бровями Будды, а через него распахивается весь мир, дотоле спрятанный в тумане полузнания.

 

 

Вонзившись в неотмеренную синь,

С высот мне открывая даль за далью, Первоэфир заоблачный пронзив,

За туч она скрывается вуалью,

Весь мир предметный растворен в Ничто, И нет страстей за балкой расписною.

Тень на воду отброшена шестом, Слепят каменья, откликаясь зною, Птиц под шатром зашевелился ряд, И капитель зарею золотится.

Из дальних странствий возвратился взгляд -

 

99


Душа теперь за парусом стремится. Катальпы - в белых капельках росы, Желтеют юцзы в утреннем тумане… Ах, разглядеть бы Яшмовы власы, Рассея мрак блужданий и исканий!

(«Осенним днем поднимаюсь на пагоду Силин в Янчжоу»)

 

 

Новые, обретенные уже в поездке друзья вспоминали о Ли Бо. Шаофу Мэн из Аньчжоу, услышав в праздник Середины осени, что поэт приехал в Янчжоу, обегал все гостинички, расспрашивая и разыскивая, пока не указали ему на монастырский приют в пяти ли от города. С вином и закусками они славно попировали в тени монастырских стен.

Мэн возвращался в Аньчжоу (совр. город Аньлу в пров. Хубэй), что в округе Аньлу, и позвал с собой Ли Бо – посмотрим знаменитые семь озер Облачных грез, где в царстве Чу была знатная охота, о ней еще Сыма Сянжу писал в «Оде о Цзысюе». В написанном позже письме помощнику губернатора Цую Ли Бо так и формулирует причину своего приезда в Аньчжоу: «Мой земляк [Сыма Сянжу.- С.Т.] так нахваливал Облачные грезы и семь озер, что я приехал взглянуть на них» [Фань Чжэньвэй-2002, с.257]. А деньги? Что деньги! Они всегда отыщутся. Тем более что в тех краях у Ли Бо жили родственники – как минимум, любимый дядя Ли Янбин, племянник Ли Дуань в Сюаньчэне, который и оставил воспоминания, как они с Ли Бо декламировали «Оду о Цзы- сюе» [Фань Чжэньвэй-2002, с.258].

И не успела еще осень окончательно перейти в зиму, впрочем, отнюдь не морозную, а скорее умиротворяющую, хотя порой и слякотную, как Ли Бо вместе с Мэном, сопровождаемые верным Даньша, отправились в Аньчжоу – место, коему суждено было стать одной из весьма важных точек на карте земных странствий великого поэта.

 

100





Хмельное пустынничество

(727-742)

 

Охота на озере Облачных грез

 

 

Весной 727 года Ли Бо, прибыв в Аньчжоу, остановился на склоне невысокой безымянной возвышенности, в быту именовавшейся Малой горой Долголетия, где погрузился в размышления, прежде  всего, даоского толка, подкрепляемые неизменным жбанчиком вина, и в частые путешествия по ближним и дальним окрестностям, полным природных красот и мифо-исторических глубин. Весна насыщала яркими красками зеленые склоны трех гор массива, рассеченные черными ущельями, по одному из которых змеился дивной прелести ручей, а на гребне другого бирюзовой волной вздымалась из сосен крыша древнего храма.

В это целительное место приходило немало старцев, переваливших через столетний рубеж, но все еще бодро вышагивавших по склонам, - поэтому гору и прозвали Долголетней. Это был целый город гротов в скале, где старцы готовились в сяни137. В сени дерев среди зеленых трав, еще не выцвеченных набирающим силы солнцем, поэт, как благодушно

описывал он сам, «возлежал, как на облачке бирюзовом» - в этой многослойной строке скрывался и пейзаж, и психологический настрой, и погружение в даоское отшельническое отстранение от суетного мира. Край был расцвечен целительными фиолетовыми цветками аира138, а их двух-трехсантиметровые узловатые корни (до девяти сочленений на одном корешке) - непременный компонент даоского «эликсира бессмертия».  Аура  горного  массива  была  насыщена  какой-то

космической энергетикой, психологически подпитывая душу и формируя «систему ожидания» чудесного обновления.

 

101


Через какое-то время в 60 ли к северу от города поэт с помощью местных сельчан сложил себе из подножных камней неприхотливое жилище в глуши лесного склона гор Байчжао. В нем он ощущал себя отделенным от грубого бренного мира, или, лучше сказать, - в некоем

ином мире, словно тот рыбак из поэмы Тао Цяня, которому посчастливилось набрести на мистический Персиковый источник 139 . Свое убежище Ли Бо, внутренне апеллируя к Тао Цяню, назвал Пиком персиковых цветов.

Это был один из наиболее насыщенных яркими впечатлениями и глубокими размышлениями период жизни поэта, но в либоведении за ним закрепился одномерный и, мне кажется, не совсем адекватный термин «хмельное пустынничество в Аньлу» 140 , извлеченный из эссе самого Ли Бо. Десятилетие в Аньлу настолько извилисто по своим жизненным поворотам и насыщено событиями не проходного, а системообразующего свойства, что, определяя его как четко очерченный

период, его бы следовало охарактеризовать иначе. Скажем, «надежд и первых разочарований».

Много троп проложил Ли Бо в ближних и дальних окрестностях Аньлу, забредал в глухие места, подальше от хоженых дорожек, и, оставаясь один на один с природой, ощущал себя не наблюдателем, а частью ее, вечной и обновляющейся. Это и была та Духовная Чистота, к которой он стремился душой, мировоззрением, образом жизни.

Нередко Ли Бо наведывался в недалекий город Сяньян на южном берегу реки Хань к знаменитому поэту Мэн Хаожаню, который был старше на 12 лет (на тот же астральный срок, 12 лет, Ду Фу был младше Ли Бо). Петляющая между двумя горами – Тунбошань и Дахуншань, первая из которых, как видно из этих названий, заросла кипарисами и тунговыми деревьями, а вторая производила впечатление огромного массива, – дорога от Аньлу до Сянъяна шла мимо городов Цзаоян, богатого, судя по названию, финиками, и Суйчжоу, вероятно,

 

102


небольшим проходным пунктом в область, и потому,  обыгрывая названия обоих поселений, именовалась Суйцзао цзоулан 141 , что, опуская тонкости разговорных формулировок, означало попросту Финиковую аллею.

Дом Мэн Хаожаня, тоже «осеннего человека», любившего хризантемы и постоянно возившегося в саду, сажая их, обрабатывая, поливая – и любуясь, отдыхая под старым платаном, повязав голову платком и наигрывая на цине, стоял у подножия Оленьих врат в Цзяньнаньюань (Сад к югу от ручья), пригороде Сяньяна. Когда Ли Бо находил дом пустым, он отправлялся искать хозяина в горы – на склонах

тот погружался в вольные «ветры и потоки»142 естества, стряхивая с себя

пыль городской суеты, и Ли Бо охотно присоединялся к нему, задерживаясь в горах по нескольку дней, слушая шорох сосен, волнами струившийся над ними.

Жизнь в «ветрах и потоках» разрывала статику каждодневной рутины, была противна «достижению», «обретению», акцентируя спонтанность, движение, непостоянство, перемены. В этих категориях Ли Бо тоже был «запредельным». Показательно сделанное цинским ученым Ван Ци сопоставление ракурса взгляда Ли Бо и Ду Фу в двух однотипных пейзажных стихотворениях, рисующих речную панораму, увиденную с лодки: Ду Фу тщательно рассматривает открывшийся вид с неподвижно стоящего судна; Ли Бо набрасывает стремительные мазки с лодки, несущейся в потоке (цит. по: [Юй Сяньхао-1995, с.475]).

«Жизненный идеал даосизма со времен Чжуан-цзы называли "беззаботным странствием". Иначе и нельзя было определить состояние сознания, ежемгновенно устремляющегося за свои  собственные пределы»  [Малявин-1997, с.99].

 

103





Вариация на тему

 

 

Попивая духовитое зелье, поэты рассыпались во взаимных искренних любезностях: «Давно слышал Ваше громкое имя, Вы – наш сегодняшний Тао Юаньмин, Ваши стихи – в стиле Вэй и Цзинь, особенно вот это – "От лотосов исходит аромат, / Капель бамбуков звонкая чиста". Или "В весенней дреме проглядел рассвет, / А птицы уж давно распелись…" Долго искал Вас, но Вы скрылись в потайной пещере». – «Вы, Тайбо, словно мой мудрый младший брат, мы близки, как братья».

Небольшие бронзовые чарки в древнем стиле с вытянутым, как клюв попугая, носиком стояли на трех опорах, воспроизводя форму древнего ритуального котла на треножнике. Поэты подливали друг другу искристый янтарный напиток, и вскоре мир вокруг преображался, деревья утрачивали четкость и устойчивость, а волны реки у их ног начинали казаться густым виноградным суслом, из которого выбраживается хмельное вино. Они вспоминали здешнего посадского начальника Шань Цзяня, отчаянного кутилу, который, захмелев, сворачивался, точно глиняный комок, и засыпал в кустах – ха-ха! – в совершенно непристойном виде – без шапки! «А Чжэн Сюань? Триста чаш в день!» – «За сто лет – триста шестьдесят тысяч!» - «О, могучая сила вина! Что перед ней каменная черепашка памятника? В ней, утверждают, вечность, а она уже почти скрылась под зеленым мхом и покрылась трещинами, вот-вот расколется». –

«Нет, лишь чарка-желтый попугай из Юйчжана никогда меня не покинет!»

 

 

Через два года Ли Бо проводил Мэн Хаожаня, уезжавшего в сакральность восточной прибрежной полосы У-Юэ, до башни Желтого Журавля и долго следил за клинышком белого паруса, исчезающего на стыке бескрайней реки с еще более просторным небом, а по возвращении в свою тихую хижину, противопоставив бесконечной неизменности Вечной Реки бренность человеческого времени, ускользающего в череде сезонов, легкими штрихами намеков выразил в

104


четырех строках собственную грусть одиночества, которая возникала у него не от отсутствия общения, а больше от редкости такого общения, в котором формируется духовное единство:

 

 

Простившись с башней Журавлиной, к Гуанлину Уходит старый друг сквозь дымку лепестков,  В лазури сирый парус тает белым клином,

И лишь Река стремит за кромку облаков.

(«У башни Желтого Журавля провожаю Мэн Хаожаня в Гуанлин»)

 

Вряд ли на бескрайней реке больше не было судов, но автор весь сконцентрировался на разлуке с другом и не замечал иных парусов – лишь один белый клинышек, который постепенно становился все меньше и меньше, пока даль не поглотила его, оставив поэта один на один с неостановимым потоком.

Башню Желтого Журавля близ Змеиной горы над Вечной Рекой Янцзы (к западу от совр. г.Ухань) поставили в 223 году на месте, откуда, по преданиям, священные птицы унесли в Занебесное инобытие Ван-цзы Аня и других святых. Здесь можно было насладиться знаменитым вином от Сина, увидеть танец желтых журавлей. Окутанная легендами, башня стояла над обрывом, отражаясь в Вечной Реке. Несколько этажей, обрамленные балконами по всему периметру, завершались глазурованной крышей с загнутыми вверх углами. Это было место прощаний – и радостных, как с легендарными святыми, вознесшимися в Небо, и грустных, как в этом знаменитом стихотворении Ли Бо, пронизанном элегичностью уходящей весны. Вечность, персонифицированная в Вечной Реке, проглядывает сквозь вуаль осыпающихся лепестков, напоминающих о бренности земного бытия. Клинышек паруса лодки, уплывающей далеко – в покрытый вуалью древних таинств край У, – становится все меньше, а чувство одиночества

 

105


растет. И остаешься наедине с отмелью Попугаев, где уже и попугаев не осталось, лишь воспоминания о роскошных ханьских пирах.

А ведь поэт еще и не знал, что одна из его любимых башен ненадолго переживет его. К 12 веку, когда в эти места приехал поэт Лу Ю, ее уже не было: «Говорят, что в Поднебесной она была самой красивой… У Тайбо особенно много удивительных строк, родившихся в этом краю. Ныне башни уже нет… Сохранились только камни с резьбой от колонн башни» [Лу Ю-1968, с.60]. Восстановили башню только в 80-е годы ХХ века.

На восток от Башни притаилось небольшое Восточное озеро, заросшее лотосами. На крошечном островке посреди водоема поставили теремок Син-инь: здесь, говорят, Цюй Юань даровал свободу запутавшемуся в силках орлу – он любил этих сильных и вольных птиц высокого поднебесья. Потомки в память о древнем поэте соорудили небольшую насыпь, назвав ее «Террасой освобождения орла».

Сегодня с башни уже не открывается бесконечная даль, перегороженная новостройками. И она, реконструированная, сверкает радостной сиюминутностью, во внешнем своем виде утратив печальную патину старины.

Но тогда на стене еще проступали приведшие Ли Бо в восторг безымянные поэтичные строки о башне, оставшейся на опустевшей земле, о журавле, который уже не вернется, об облаках, вечно плывущих по небу, и о тоске человека, вглядывающегося в пустую отмель Попугаев, в дальние деревья в городе Ханьян на другом берегу, по которым опускается в закат солнце, и на дымку пенистых волн на поверхности Реки. Ли Бо восторженно отозвался о стихотворении: рисует «пейзаж, который, кажется, и описать-то невозможно, а он встает перед глазами» (цит. по: [Ли Цюди-1996, с.48]). Лишь позже он узнал, что это знаменитое восьмистишие его современника Цуй Хао.

 

106


А сам в память о встрече с Мэн Хаожанем в Сянъяне написал яркий анакреонтический гимн «Сянъянская песнь», пытаясь решительно преодолеть грусть опустевшей души.

Неприхотливая хижина поэта притягивала к себе людей магнитом душевной чистоты и духовной глубины. И не только из ближних городов и селений. Заехал Юань Даньцю, не сидевший подолгу в одном месте, а постоянно срывавшийся, как и Ли Бо, во что-то неведомое. Однажды наведались братья поэта Ли Линвэнь и Ли Ючэн, с которыми тот был особенно близок и часто встречался. Эту встречу Ли Бо навеки запечатлел в знаменитом эссе «В весеннюю ночь с братьями пируем в саду, где персик цветет», живописав атмосферу не молодой пирушки, а философичной беседы интеллектуалов: «Смотрите, небо и земля – они гостиница для всей тьмы тем живых! А свет и тьма – лишь гости, что пройдут по сотням лет-веков. И наша жизнь – наплыв, что сон! … Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам… Мы продолжаем наслаждаться уединеньем нашим, и  наша  речь возвышенною стала и к отвлеченной чистоте теперь идет… Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту?.....» (перевод

акад. В.М.Алексеева [Китайская-1958, с.201-202])143.

Провожая братьев, Ли Бо, хмельной, задремал посреди дороги, и как назло, именно в этот миг по ней проезжало высокое начальство. Поэта не разбудили даже громкие колотушки и вопли – «Прочь с дороги!». Это был инцидент непочтения, и поэту пришлось официально оправдываться (молниеносно распространившиеся слухи трансформировали ситуацию таким образом: «Как, вы не знаете?! Этот ваш «талант из Шу» оказался каторжником, который зарезал человека на озере Дунтин, а потом бежал в Аньлу…»).

Инцидент удалось замять, но приезжему пришлось как минимум дважды обращаться к большим чинам –  помощникам губернатора: в 729

 

107


году к Ли – с оправданиями и в 730 году к сменившему его Пэю – с просьбой о финансовой помощи.

Однако молва уже донесла, что в подведомственных краях объявился молодой и уже известный поэт, так что ему порой соизволялось получить аудиенцию, обставленную по достаточно высокому ритуалу с беседой за кувшинчиком вина или даже чашечкой более изысканного напитка – чая. Сам губернатор  Ма  слыл покровителем изящной словесности и благоволил юным дарованиям – в духе общей тенденции в стране.

В 727 году небо над Ли Бо было еще ясным, и на рубеже осени- зимы многообещающему и к тому же имевшему родственников в Аньчжоу (то есть не забредшему невесть откуда чужаку) молодому поэту, прощупав его на благочинных раутах, предложили очень и очень неплохую партию – девицу из рода Сюй. Имя ее серьезными исследователями не установлено (история-то фиксировала события маскулинного общества!), но в преданиях, не слишком озабоченных корректными ссылками на общепризнанные документы, девицу кличут Цзунпу [Жун Линь-1987, с.25] – скорее, это не имя, даже не реальное прозвание, а своего рода легендарная оценка, слишком уж оно демонстративно значимо: «Драгоценная родовая яшма». Беллетристы также не оставляют свою героиню безымянной, вымышляя самые разные варианты и соревнуясь в их изящности.

Девушка происходила из знатного рода, имевшего глубокие корни в высокой императорской иерархии, в том числе и в чине цзайсяна144 (первый  министр,  главный  советник,  часто  встречается  перевод

«канцлер»). Уже в правление Сюаньцзуна 12 представителей четырех поколений этого рода занимали очень высокие посты:  один  цзайсян, один начальник палаты императорских пиров145, один наместник146, три

начальника  областей 147  [Фань  Чжэньвэй-2002,  с.337].  В  Аньлу  род

обосновался  весьма  давно,  первое  упоминание вошедшего в  историю

 

108


представителя  рода  относится  ко  временам  династии  Лян  (6  век)  –

начальник области Чучжоу Сюй Цзюньмин.

Сама «Яшма», внучка отставного цзайсяна Сюй Юйши (его высокородное имя Юйши в древнюю эпоху Чжоу обозначало немалый пост смотрителя государевых конюшен) и дочка Сюй Цзычжэна, начальника области Цзэчжоу, получила прекрасное воспитание, знала толк в изящной словесности (и даже впоследствии нередко выступала в роли первого «редактора» творений мужа), имела хорошие манеры, была тонко чувствующей и внешне миловидной семнадцатилетней девушкой. Это высокоблагородное семейство, принимая в свой клан Ли Бо, несомненно, первостепенное значение придавало его поэтическому гению, а не возможным успехам на служебной лестнице.

И для поэта высокий статус семьи вряд ли был важнейшим стимулом к этому браку, как походя замечают некоторые исследователи. Дело не только в его собственных намерениях, были они или нет. Социальная структура в Китае по древней традиции ориентировалась на маскулинное начало, и потому брак считался продолжением мужнего рода, в который входила жена, покидая род отца. Однако бывали исключения, когда семья жены принимала мужа в свою родовую структуру. Случай Ли Бо был именно таким.

Эти отходы от стандарта не отвергались вовсе, но социум относился к ним подозрительно. «Примак» рассматривался не как самостоятельный глава собственной семьи, а как «сын» в семье тестя, по ритуальному кодексу подчиненный ему, что, конечно, не могло не травмировать независимую душу Ли Бо, уже в те годы оценивавшего себя достаточно высоко. В одном из произведений он писал о себе как о

«призванном148 в семью советника Сюя». В этой фразе можно услышать

нотки грустной самоиронии. И, возможно, длительные уединения поэта в хижине в горах Байчжао, частые поездки, а позже внутриклановые

 

109


трения, выплывшие наружу после смерти тестя, этим тлевшим конфликтом и объясняются.

Тем не менее, рекомендации сановитых родственников ему давались, но Ли Бо надолго не удерживался на одном посту – то ли пост казался ему слишком ничтожным для высоких амбиций, раздиравших его душу, то ли «поэтико-неврастеническая» натура толкала к движению, противному застывшему покою. Нельзя не заметить, что этот и последующий  браки  Ли  Бо  хотя  и  имели  некий  внешний  налет

«карьерности», но никаких ожидаемых дивидентов соискателю не принесли. В конце концов, при всей сумме своих социальных ожиданий, Ли Бо вовсе не имел чиновной ментальности. А такие люди не удерживались на должностных ступенях любого уровня.

Вокруг обладательницы стольких достоинств, какой была советникова внучка Сюй, не могли не плестись явные и тайные интриги, о чем с удовольствием повествуют и легенды, и даже ученые мужи. К браку как официальному институту семья относилась весьма придирчиво, и многим было по разным причинам отказано. Среди отвергнутых был даже, по научной версии, племянник помощника губернатора Ли, изрядный повеса, любитель петушиных боев и собачьих скачек.

Перемены в своем статусе Ли Бо почувствовал не сразу. Восточного мужчину, да еще средневекового, в четырех стенах не запрешь. К тому же и поэта. Свою вольность, свою жажду странствий, свою независимость он не утратил с оформлением брака. Он все так же писал стихи, стремительно и размашисто бегая по бумаге, разве что лучшего качества, сюаньчэнской. А присутствия при этом другого человека даже не замечал, как это обычно и бывало с ним в разгар творческого процесса – в кабачке ли, на пирушке ли.

Но вы только подумайте!.. –

 

110









Вариация на тему

 

…«А Вы 149 разве не помните стихотворение императрицы У Цзэтянь?».

Он тихонько напевал, рифмуя «Бесконечные мысли», как вдруг жена, молча сидевшая в углу, источая аромат благовоний и румян, остановила его этим вопросом. Ли Бо взглянул на нее, не сразу вернувшись в этот мир из заоблачных полетов поэтической мысли, и лишь спустя мгновение улыбнулся: «Ну, конечно, я знаю это прекрасное стихотворение "Дева свершившихся желаний" 150 . Быть может, потому частично и повторил строку из него. Неужели ты заметила? Сколь возвышенная у меня жена!»

 

 

Среди дошедших до наших дней девяти с лишним сотен его произведений имя жены не упоминается, но есть стихи, посвященные не только женщинам вообще (жене, обратившейся в камень, ожидая мужа с военного похода; или привлекательной соседке из дома с гранатовым деревом;  или  доступной  девице,  на  которую  в  подпитии  поэт  готов

«обменять скакуна»). Но, признаемся, реально это ведь стихи даже не о

«женщине во плоти», а скорее об абстрактно-теоретизированной «идее женщины». Жены, запертые на женской половине семейного дома, обычно, в полном соответствии с устоявшейся традицией, не удостаивались места в рифмованных строках. Поэты больше любили писать о вольных девах – публичных женщинах («Красотку приглашу в цветистый челн…». Ду Фу), реже называя их без околичностей, а чаще – эвфемизмами типа «дева с восточного склона»: этот образ вошел в поэзию от Се Аня, крупного поэта и видного вельможи 5 века, который в беспечной юности отшельничал на восточном отроге горы Гуйцзи, больше  внимания  уделяя  не  медитированию,  а  веселым  пирушкам  в

«пещере роз»151 на склоне.

 

 

111


Ли Бо любил не столько стихи Се Аня, сколько его образ жизни, и

«восточная гора» достаточно часто появляется в его собственных стихах

– как топоним, маскирующий не связанную строгими рамками ритуала раскованность «ветра и потока».

Одно из немногих исключений в рамках «женской темы» – стихотворение «Плач о сединах», где Ли Бо обращается к истории романтичного и драматичного брака поэта Сыма Сянжу и Чжо Вэньцзюнь, которая еще в молодые годы овдовела и потому обязана была блюсти траур – если и не покончить с жизнью, то по крайней мере не покидать задней половины родительского дома. А она – вопреки традиции, вопреки родительскому протесту – убежала с нищим поэтом в Чэнду, где они открыли винную лавку. Но это еще не все: когда поэт разбогател и постарел, он решил взять себе молодую наложницу из соседнего Маолина. И вновь Чжо Вэньцзюнь разрушает традицию, не соглашается на такой треугольник, борется за еще не угасшее чувство. Она пишет настолько эмоциональное стихотворение «Плач о сединах», что чувствительный поэт отказывается от мысли о плотских удовольствиях с юной девой и возвращается к постаревшей, но мудрой и духовно близкой жене.

Этот сюжет и до, и после Ли Бо привлекал внимание поэтов. Ли Бо написал  свой  вариант,  так  решительно  встав  на  сторону  древней

«феминистки»,  что  исследователь  и  впрямь  увидел  в  его  позиции

«элемент современного сознания», протест «против брака, основанного на плотских удовольствиях, на формальном союзе без духовного единства» [Чэнь Вэньхуа-2004, с.151, 150]. Это, конечно, чрезмерно, но факт тот, что в любовной лирике Ли Бо отчетливо проявляются ростки ренессансного утверждения личности.

Вообще-то женская тема – одна из ведущих в поэзии Ли Бо. Суровый конфуцианец Ван Аньши даже брезгливо заметил: «В стихах Тайбо … сплошная грязь, в девяти из десяти стихотворений пишет о

 

112


женщинах и вине». Но что взять от этого холодного ригориста?! Он даже к собственной жене старался излишне не прикасаться, так что она вынуждена была, не спрашивая согласия мужа, привести ему юную наложницу, и только тогда у вельможи (и стихотворца, как ни странно) появилась дочь [Се Чуфа-2003, с.241-242]. Кстати, стоит заметить, что женская тема – не отличительная особенность Ли Бо. Исследователь сопоставил количество семисловных четверостиший этой тематики у Ли Бо и его современника Ван Чанлина, и оно оказалось равным – 16 и 15 [Изучение-2002, с.211].

Обращает на себя внимание, что в стихотворениях последовавшего за женитьбой года главным мотивом Ли Бо ставит уход весны, увядание, старение. Не связано ли это с психологическим переходом от беспечной юности к осознанию им как мужем и отцом чувства ответственности? А разве не говорит о конкретном чувстве к конкретному человеку сохранившийся в преданиях факт «свадебного путешествия» молодоженов к теплым источникам в 75 ли от Аньлу – на Пруд Яшмовой девы, где нежилась мифологическая красавица фея? Или совместные музицирования, долгие беседы о жизни праотцев, по чьему лекалу надо строить жизнь собственную? [Чжу Чуаньчжун-2003, с.49-50]

К тому же Ли Бо – это Ли Бо, рамки традиции ему тесны, и он отнюдь не всегда обременял себя педантичным следованием им. Не вписывается в бытовой стандарт, например, одна из его встреч с Юань Даньцю в начале супружеского периода жизни Ли Бо. Не на склоне со жбанчиком вина, не на берегу шаловливого ручья под розовым персиком, а в своем доме принял поэт друга-даоса, и «хозяйкой была Сюй», как особо отметил сам Ли Бо в предисловии к стихотворению об этом визите, то есть жена не скрылась на своей половине дома, а участвовала во встрече друзей как полноправная хозяйка.

В  целом  ряде  его  стихотворений  под  привычными  метонимами

«далекая»,  «внутренняя»  (то  есть  живущая  на  внутренней,  женской

 

113


половине дома) скрывается именно его собственная жена как откровенный адресат стихотворения. Более того, у Ли Бо отыщется лирика,  которую  без  всяких  скидок  можно  отнести  к  категории

«любовной», - и опять-таки посвященная жене.

Наиболее выразителен цикл «Моей далекой» из 12 стихотворений 152 . Через три года после свадьбы неугомонный Ли Бо отправился в очередное путешествие – к Осеннему плесу, но при этом заглянул в обе столицы (обратите на это внимание – это был не развлекательный вояж, а деловая поездка в надежде приблизиться к реализации своей мечты!), и все эти три года разлуки поэт шлет жене

письма-стихи, составившие цикл.

Конструкция его достаточно сложна: это беллетризованный дневник, в котором в поэтической форме поэт воспроизводит мысленный диалог с женой. Стихотворения он пишет то от своего имени, то от имени обращающейся к мужу жены, а финальным аккордом становится обмен страстными репликами в рамках  одного стихотворения. Бурлящая чувственность, даже откровенная сексуальность («Увидеться с тобою так хочу! / Я сброшу платье, загасив свечу…») кажутся удивительными, если напомнить, что это все- таки 8 век и опутанный ритуалами Восток. Поэт не ограничивается формальной отпиской – он публично заявляет, что даже его могучая кисть с трудом справляется с кипящими чувствами, не в силах адекватно воспроизвести их.

Колдовская гора, в поэзии часто появляющаяся как абстрактный эротический символ, в этом цикле обретает конкретное наполнение – ведь мысли и чувства поэта «тучкой и дождем» летят как раз в те самые края, где в волнующем тумане прячется вершина Колдовской горы с Башней Солнца на ней (дом поэта в Аньлу находился примерно в том же направлении), и вся эта символика, теряя абстрактную обобщенность, выражает конкретную тоску поэта по оставленной дома возлюбленной.

 

114


И гора Колдовская, и теплые реки,

И цветы, осиянные солнцем, – лишь грезы. Я не в силах отсюда куда-то уехать, Облачка, унесите на юг мои слезы.

Ах, как холоден ветер весны этой ранней, Разрушает мечты мои снова и снова.

Ту, что вижу я сердцем, – не вижу глазами, И в безбрежности неба теряются зовы.

 

 

Но цикл замечателен еще и тем, что сексуальная чувственность пересекается в нем с закодированными элементами продуманного эстетического отбора лексики и интеллектуального общения.

 

 

Луский шелк, словно яшмовый иней, сверкает, Строки лунными знаками выведет кисть.

Вот такое письмо я пошлю с попугаем153

В дом на Западном море154, в ту грустную тишь. Напишу этих строчек коротких немного,

Только каждое слово – как песня, как стих! <…>

 

 

Рассчитывая на точное прочтение текста, поэт  намеками обозначает жене место своего пребывания: упоминает легкий, мягкий, расцвеченный полутонами утренней зари «луский шелк», показывая, что он находится в Восточном Лу, где производили такую высококачественную ткань; письмо он предполагает написать не на общепринятом китайском языке, а «лунными знаками», то есть на языке народа юэчжи, к которому, по одной версии, принадлежала его мать и язык которого, возможно, стала понимать жена. Отбор лексики показывает  интеллектуальный  уровень  жены:  письмо  –  не  простая

 

115


информация, а эстетическое и эмоциональное общение («как песня, как стих»), ждущее адекватной реакции.

Наконец, диалогический финал последнего стихотворения  говорит о том, что поэт видел в отношении жены к нему не только чувственное тяготение (ей мало мимолетного плотского общения на уровне «тучки- дождя»), а желание более глубокой, духовной связи.

Самое замечательное в этом цикле – это его конкретная направленность,  личностная  наполненность.  Да,  адресат  лирики  –  не

«Лаура», не «Беатриче», она не конкретизирована, ее имя не названо, она все-таки не утратила своей функциональности, но читатель уже ощущает реальность образа (если не для себя, то для автора), частично индивидуализированные характеристики, присущие «этой женщине», а не «женщине вообще», слышит биение сердца Ли Бо.

 

 

Криптограмма детских имен

 

 

В наиболее ранних, еще танского времени биографических материалах упоминаются четыре имени детей Ли Бо: Пинъян, Боцинь, Поли, Тяньжань.

С двумя последними ясности нет. Некоторые полагают, что Поли - это сын от безымянной «женщины из Лу» (с ней Ли Бо сошелся после смерти первой жены),  имя же – ностальгия по Западному краю, где

весьма ценились изделия из различных кристаллов и стекла, а это имя созвучно слову боли 155 - «стекло» (одновременно оно может быть и обозначением яшмы). В «Старой книге [о династии] Тан» в разделе о западных окраинах империи слово поли стоит в ряду перечисления минералов и кристаллов разных цветовых оттенков [Чжоу Сюньчу-2005, с.37].

 

116


Имя Тяньжань, словарно означающее «природное, естественное», вообще считается случайной ошибкой современных издателей старых текстов: они неправильно поняли рукопись и не в том месте поставили запятую (которые в древних текстах вообще отсутствуют), и в результате из  написанной  Вэй  Хао  фразы 156  получилось  перечисление  сыновей:

«мальчиков назвали Боцинь, Тяньжань, [они обладали] многими талантами»; затем другие исследователи эту фразу перетрактовали иначе и более логично: «мальчика назвали Боцинь, Небом ему дано было много талантов»  [Ян Сюйшэн-2000, с.158].

Неожиданную версию выдвинул Го Можо в книге «Ли Бо и Ду Фу»: Поли – это искаженное Боли (не «стекло», а иное слово), каковым и должно было быть подлинное имя первого и единственного сына Ли Бо, тогда как цинь157 (в имени Боцинь) он считает опиской вместо близкого

по начертанию ли158. Однако тайваньский автор [Се Чуфа-2003, с.254-

257] полагает, что именно о Тяньжане будто бы вспоминает сам Ли Бо в стихотворении «Гуляю в горах у беседки Се»: «Проходит хмель, луна ведет домой, / И радостно бежит ко мне малыш»; правда, это стихотворение датируется 763 годом, и вряд  ли  17-18-летний внебрачный сын жил в доме дяди поэта, где после болезни остался Ли Бо

(в этом же доме он и умер), да и сомнительно, чтобы даже отец назвал в стихотворении (не в разговоре!) «малышом»159 великовозрастного парня. С  первыми  же  двумя  сомнений  нет  –  они  упоминаются  в  14 произведениях Ли Бо как его дети, часто с характеристикой «любимые дети».  Так,  в  переданном  с  оказией  стихотворении  «Посылаю  двум малышам  в  Восточное  Лу»  поэт  рисует  сценку  получения  этого  его

послания: «Грациозная Пинъян встретит с цветами, стоя у персика, а малыш Боцинь прислонится к плечу сестры».

Этих двоих детей поэту подарила «Яшма» – уже на следующий год (728) девочку Пинъян и вскоре, возможно в канун или уже после переезда  в  Восточное  Лу  (Шаньдун),  мальчика  Боциня 160  . В  их

 

117


нестандартные имена вложен большой подтекст, показывающий, что Ли Бо не был равнодушным отцом. Эти имена однозначно вводили детей в тот большой и глубокий духовный мир, в каком жил их отец.

Пинъян, отмечают китайские исследователи, воспринимается как имя мужское: Ли Бо, вероятно, ждал не девочку, а сына-первенца, друга и продолжателя дела отца. Но и в женском варианте оно не является исключением: встречается еще в начале нашей эры - таким было имя сестры ханьского императора У-ди, в доме которой он проникся очарованием несравненной танцовщицы Вэй Цзыфу, которая на следующий год стала императрицей; впоследствии слово пинъян превратилось в характеристику искусных танцовщиц. Исследователи связывают это имя дочери с вынесенным из западных краев пристрастием Ли Бо к музыке и танцам, присущим женщинам тех мест, и такие персонажи часто попадаются в пространстве его поэзии.

Такое же имя было у третьей дочери Гаоцзу, первого императора династии Тан, правившего с 618 по 627 годы (этот факт, кстати, играет на версию отсутствия родства поэта с царствующей династией, в противном случае он не имел бы права дать это имя собственной дочери). Она вышла замуж за доблестного военачальника, да и сама была не просто номенклатурной дочкой, а видной фигурой в высшей военно- административной  иерархии  и,  наделенная  ментальностью  «рыцаря»,

сопровождала отца в военных походах, командуя «женским батальоном»161, как формулируется в «Старой книге [о династии] Тан» [Фань Чжэньвэй-2002, с.339]. Тут можно еще добавить, что у Сюй Шао, деда жены Ли Бо, было то же имя Шао, что и у Чай Шао, мужа принцессы Пинъян, и жил он в те же времена основателя империи Гаоцзу и тоже считался одной из видных фигур становления империи

Тан.

Но и это еще не все в исторической этимологии имени дочери Ли Бо.  Столица  легендарного  правителя  Яо  в  области  Цзинь  называлась

 

118


Пинъян (уж не место ли это рождения танской принцессы? [Фань Чжэньвэй-2002, с.340]). А в Шу до нашего времени  сохранились руины

«Моста святых Пинъян», построенного в ханьскую эпоху, о чем Ли Бо, конечно, не мог не знать. Кроме того, при Ханях весьма знаменитым было вино «Пинъян», а уж кто-кто, а Ли Бо был ценителем и знатоком хмельных напитков. Проф. Гэ Цзинчунь, интерпретируя объяснение самого Ли Бо, называет еще одно значение: «Пинъян обозначает луну, ровное сияние ее лучей» [Гэ Цзинчунь-2002-А, с.70] (прямо это значение в словарях не обозначено, но, возможно, оно косвенно  выводится из

такого переносного, через синоним пинтань162, значения «пинъян», как

«небольшая пологая возвышенность»).

А не пришло ли поэту в голову просто (и – сложно!) соединить название группы рифм «сяпин»163, которые не раз встречались в его стихах, с категорией «ян» 164 , обозначавшей мужское начало в философской интерпретации мироустройства, а также само Солнце и как

небесное тело, и как мировоззренческую структуру, и как метоним императора, к которому он всю жизнь был устремлен? Этакое «сквозь рифмы – к Солнцу»!

Имя сына лежит ближе к поверхности. Боцинь165 появился на свет

по времени ближе к переезду семьи в Восточном Лу или в период зарождения мысли о таком переезде, когда Ли Бо уже внутренне настроился на продолжение жизни на этой части современной провинции Шаньдун, где в период Чуньцю (8-5 вв. до н.э.) существовало царство Лу. У основателя династии Чжоу-гуна, канонической фигуры конфуцианской истории, олицетворявшей высоконравственное идеальное правление, был сын по имени Боцинь, получивший от отца в правление восточную часть царства Лу вокруг города Цюйфу (как раз те места, где с 736 года два десятилетия находился дом Ли Бо); в Цюйфу сохранилась его могила.

 

119


Вероятно, существует версия, будто Ли Бо потому дал такое имя сыну, что сам ставил себя как исторически значительную фигуру в один ряд с Чжоу-гуном. Мне такая версия не попалась на глаза,  но встретилось ее опровержение: «При всем безумстве характера Ли Бо не так уж вероятно, будто он мог сравнивать себя с Чжоу-гуном» [Чжоу Сюньчу-2005, с.36]. Жизнь древнего Боциня оборвалась трагически, и это еще одна причина того, почему ряд исследователей сомневается в такой версии обоснования выбора имени для сына. Однако, если шагнуть за рамки строгой ритуальности, что Ли Бо делал неоднократно, то можно высказать такое психологическое обоснование для этого выбора имени, как присущий Ли Бо пиетет к каноническим фигурам прошлого, тем более на территории чьих давних владений он построил свой второй дом.

Еще в танское время было высказано предположение,  что  имя сына – эвфемизм: «Боцинь было именем Карпа» [Чжоу Сюньчу-2005, с.37]. Дальше в оригинале следует продолжение, понять которое помогает иероглифика: слово «карп», произносимое ли 166 , созвучно другому ли 167 (слива) - фамилии Ли Бо. То есть в имени сына Ли Бо

закодировал свой родовой знак.

Хорошо, но при чем же тут «карп»? А при том, что, перебравшись в Восточное Лу, Ли Бо обосновался неподалеку от Цюйфу – родных мест Конфуция. Конфуций же своего сына назвал «Карпом» 168 - в благодарность правителю царства Лу, пославшему философу по случаю радостного события большого карпа как символ благопожелания. Дальнейшим  прозвищем  этого  Карпа  стало  Боюй,  что  имеет  такие

значения, как «рыба; старший из братьев» (философ ожидал, видимо, продолжения потомства, чего судьба ему не подарила) [Переломов-1992, с.15-16]. Но у слова бо в древности было еще одно значение – «жертва»,

«жертвенный»  [Гу  ханьюй-2002,  с.245],  то  есть  сын  Конфуция  имел

 

120


прозвище «Жертвенная [иными словами, благодарственная. – С.Т.] рыба».

Помня это, можно имя сына Ли Бо перевести как «Жертвенная птица», что тоже подтекстом апеллирует к древнему философу и его сыну. Кому была поэтом принесена благодарственная жертва, не просматривается, но смысловые ассоциации напрашиваются. И уже не с Чжоу-гуном, а с Конфуцием – в том же Восточном Лу.

Исследователи намечают и другие параллели: поскольку в имени Боцинь закодирован фамильный знак Ли, то это ведет мысль к другому Ли, который, уходя в западные пустыни, оставил вечности свой бесценный трактат «Дао Дэ цзин» (родовой фамилией Лао-цзы была та же «Слива»-Ли) [Чжоу Сюньчу-2005, с.37]. Сын Ли Бо прожил почти столько же, сколько отец, и умер в 792 году, завершив шестидесятилетний циклический круг. Возможно, в ментальности даоско-ориентированного Ли Бо второй знак имени сына, обозначающий

«птицу», не был случайно-проходным, а вводил мальчика в привычное для даосов единство животного (включая человека) мира.

В исторических документах упоминается еще одно детское имя, вызывающее сомнения и дискуссии. В Предисловии к «Собранию Академика Ли» поэта Вэй Ваня, которому Ли Бо еще при жизни передал значительную часть своих рукописей, сказано: «[Ли] Бо сначала женился

на Сюй, [она] родила одну девочку, одного мальчика, назвали Минъюэ ну»169. Го Можо в книге «Ли Бо и Ду Фу», опубликованной в 1972 году, замечая, что  названное имя –  явно  женское, предполагает, что  слова

«одного мальчика» – поздняя вставка и следует читать: «…родила одну девочку, [ее] назвали Минъюэ Ну» 170 . Полемизирующий с ним исследователь, наоборот, предполагает в этом месте пропуск иероглифа

– по его мнению, тут должен был быть повторен иероглиф «мальчик», и тогда фраза звучит так: «…родила одну девочку, одного мальчика, мальчика назвали Минъюэ Ну» [Фань Чжэньвэй-2002, с.341].

 

121


Прямое значение слова ну 171 – «раб, слуга, подчиненный, крепостной»; кроме того, так уничижительно называли себя женщины, обращаясь к мужчине. Слово встречалось в именах, хотя одни считают, что редко [Чжоу Сюньчу-2005, с.36], другие – что оно привычно для китайских имен как производное от основного значения [Фань Чжэньвэй-2002, с.341] . Хотя ключевой частью этого иероглифа является знак «женщина», история знает немало мужчин высокой воинской доблести, носивших это имя, один из них был даже современником Ли Бо и отважно проявил себя во время мятежа Ань Лушаня в середине 750- х годов. Мужчины не отказывались от этого имени и позже, и младший брат поэта Бо Цзюйи носил имя Цзиньган Ну. Так что, возможно, в имени Минъюэ Ну и не было никакого значащего подтекста.

Но вот в соединении двух частей смысл все же наслаивается, и не один. «Минъюэ» значит «ясная луна», и эти два иероглифа в поэзии Ли Бо появлялись весьма часто. Ли Бо – самый «лунный» поэт Китая. Луна для него – верный друг, даже возлюбленная (такое очень личное чувство к луне ввел в китайскую поэзию именно Ли Бо), луна – собутыльник. В традиционном мировосприятии луна, сойдя с небосклона, проводит светлый день в глубокой западной пещере, и в этом плане луна для Ли Бо – напоминание о родных краях (ведь и Шу, и Суйе – все они остались в западной стороне). Человека высоких нравственных качеств сопоставляли с луной, подразумевая, что это «перл, сокровище»: именно так Ли Бо в стихотворении №10 цикла «Дух старины», повторяя определение из 83-го цзюаня «Исторических записок» Сыма Цяня, назвал безупречного древнего книжника Лу Ляня. (Еще раз подчеркну, что в китайском языке слово «луна» не имеет рода, поэтому переводы

«луна» и «месяц» вполне адекватны и зависят от контекста.)

Акцент в этом имени стоит на «луне». А что же здесь означает слово ну? В древнем языке оно часто ставилось до или после основного слова, показывая никчемность, мизерность, бесполезность того предмета,

 

122


который характеризовался этим словом. Фань Чжэньвэй полагает, что это уменьшительно-ласковое окончание основного имени (типа современных эр, цзы или в начале - сяо) [Фань Чжэньвэй-2002, с.343]. Ну, допустим, «Ясный месяц».  Чем плохое имя для малыша?

Была в необъятной китайской истории приметная фигура, первой же стрелой сражавшая летящего под облаками орла. И этот меткий стрелок носил то же «лунное» имя Минъюэ. Ассоциации выразительные, тем более учитывая, что одной из причин переезда Ли Бо в Восточное Лу было желание поглубже овладеть боевым искусством, взяв уроки у тамошнего известного мастера бывшего генерала Пэя.

А, кстати, сын того древнего стрелка по орлам был высоким начальником именно в Яньчжоу, где поселился Ли Бо, и его тут помнили неплохо. Ай да стратег Ли Бо!

О дальнейшей судьбе сына Ли Бо известно не много: прожил жизнь в Данту, нигде не служил, женился, оставил сына, о котором вообще ничего не известно, и дочерей - с ними встречался Фань Чуаньчжэн,  сообщивший  об  этом  в  сохранившейся  до  наших  дней

«Надписи на новом могильном камне почтенного Ли».

Но из одного сборника повествований танского времени к нам пришла легенда, тоном которой возмутился современный исследователь [Чэнь Вэньхуа-2004, с.27-28]172, и я поделюсь ею с вами.

 

 


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2019-04-19; Просмотров: 261; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.873 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь