Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Записки Н. В. Решетовой-Павчинской (1914- 1991), матери Алексея РешетоваСтр 1 из 23Следующая ⇒
В конце сентября 1937 года Леша1 был в командировке. Вернулся он числа 5 или б октября, и я рассказала ему о погромной статье в «Правде» от 30.09.37 г. С апреля 37 г. начался разбор статьи в Крайкоме ВКП(б). Видя неизбежность происходящего, Леша был так еще наивен, чувствуя свою невиновность, что предполагал самое страшное для себя — исключение из партии, в которой безупречно состоял 10 лет (начиная с 17 лет). Чтобы оставить себе хоть частичку самого дорогого — он вынул партбилет из обложки (сохранить ее для себя). Два вечера провела я в страшной тревоге, думая, что он уже не вернется. Возвращался он слишком поздно совершенно убитый. До него не дошла очередь, а тех, кого уже приглашали и обсудили, при выходе из крайкома приглашали в «Воронок» и увозили навсегда. На третий день к разбору остался один Леша. Его начали обсуждать в конце второго дня, и все выступающие были против него, так что результат был предопределен. Можно понять, с каким чувством я ожидала его. И, несмотря на все, он все же пришел в этот вечер домой. Пришел хотя и взбудораженный, но и какой-то успокоенный или уверенный — не знаю, как определить его состояние в этот вечер... Итак, все высказались против него, и только когда выступил последний, не высказавшийся товарищ, дело приняло совершенно неожиданный поворот. Это был сотрудник редакции Полянский — человек тихий и незаметный, которому Леша не очень симпатизировал. Он сказал только, что если исключать из партии таких, как Реше- [1] Близкие Леонида Сергеевича Решетова звали «Лешей» тов, то надо сначала исключить всех остальных. Вы подумайте, что вы делаете? И вот, после этого недавние противники стали снова брать слово и находить в Решетове все положительное и соответствующее моменту. Короче, резолюция была такая: объявить выговор за потерю бдительности и послать на самый ответственный участок по борьбе с врагом народа. Предыдущие два дня я мужественно держалась, чтобы поддерживать его, а тут, когда все закончилось как будто благополучно — заревела в голос, чем даже, кажется, обидела его. Будто бы не рада была такому благополучному исходу. За полночь поужинали мы, распили на радостях бутылочку вина и улеглись спать, так как в 10 утра он должен был уже выехать в командировку по выявлению врагов народа. В эту ночь я видела страшный, вещий сон, который запомнился мне на всю жизнь. В доме шум и крик: пришли злые волшебники и хватают людей. Вижу троих — они хватают жильцов нашего дома и бросают их в воду, всего семь человек. Те тонут, и только один поднялся и пошел по воде, как посуху, сказав: «Ничего, Господь милостив». Я видела его только в спину, с вещевым мешком за плечами (все последующие годы мне хотелось верить, что это был Алеша). После этого я увидела себя на перроне какого-то вокзала, забитого несметной толпой женщин, нагруженных мешками, чемоданами, узлами. Я все волновалась, что должен появиться поезд, а мы еще не купили билеты, но меня успокоили, что всех нас повезут без билетов. 10.10.37 г. утром я узнала, что этой ночью в нашем доме взяли семь человек. Мы сели завтракать на кухне. В 10 часов утра за Лешей должна была прийти машина на вокзал. Кто-то постучал в дверь. Мне ответил Павел — наш дворник, попросил наш топор. Я открыла дверь, а там трое чекистов с дворником. Они сразу же: «Ваша комната, ваша жена? » Я чуть сознания не лишилась не оттого, что они пришли, а оттого, что этих людей я этой ночью ясно видела во сне: эти люди — все вплоть до одежды. Обыск делали только в письменном столе, но зато сгребли все подчистую: даже все мои документы и все фото, даже детские; сказали, что потом разберутся и вернут. Забрали все фотоаппараты и две китайские бронзовые вазы ручной рабо- ты, которым сейчас цены нет. Поводом для их изъятия послужил иероглиф на донышке, напоминающий фашистскую свастику (весьма отдаленно). И они так и записали в протоколе: две вазы с изображением фашистской свастики. Позднее я узнала у наших китайцев, что этот иероглиф означает нирвану — небытие. Мама с детьми сидела на кухне, а мне велели собрать Леше необходимое. Он не хотел брать ничего лишнего, считая, что пробудет там не более недели. Хорошо, что я положила, кроме необходимого набора, теплый свитер и завернула все в двуспальное ватное одеяло. Все же на одну половину он мог лечь, а другой укрыться. Попрощался со всем^, а в коридоре, у входной двери еще раз обнял меня, и последние слова его были: «Никогда, ни при каких обстоятельствах не падай духом. Перемелется — мука будет». И ушел навсегда. На улице накрапывал промозглый дождик, он шел ссуту- лясь под вещевым мешком, в своем стареньком рыжем бобриковым пальто, не ведая, что шагает в никуда... В 10 утра за ним приехал Фетисов, с которым они вместе должны были ехать в командировку. Когда он узнал, что произошло, — побледнел, как мел, и лишился дара речи. Я села с ним в машину и поехала в редакцию сообщить обо всем Вадиму, но он уже полчаса назад был отстранен от работы. Такая же участь постигла и меня. Дети остались без отца: Бетя — 1 год 10 месяцев, Алеша — 6 месяцев. И так мы с Вадимом сделались безработными, и на работу нас никуда не брали. Я не могла устроиться даже уборщицей. Так было полгода, до марта 1938 года. А жить-то чем-то надо. Вот и стала ходить на барахолку, продавать все, что-то из тряпок, кроме Лешиных неприкосновенных вещей. Продала письменный стол с креслом, Алешину коляску, свои ручные часы (единственные в моей жизни — больше уже не завела). Кроме того, что нужны были деньги, — боялась, что опишут последнее, как это было принято. На второй день после ареста Леши пришел комендант редакции и потребовал казенные вещи — кушетку и старый канцелярский шкаф, служивший нам шифоньером: боялся, что враги народа захватят социалистическую собственность. В нашей полупустой комнате остались только полуторная кровать, детская кроватка, этажерка с книгами и обеденный стол. Все это время я бегала по всем возможным и невозможным инстанциям в надежде узнать что-либо о Леше, но везде получала один ответ: «Вы враги народа, скажите спасибо, что вас еще носит земля». Однажды в гастрономе я нос к носу столкнулась с его следователем Красильниковым, главным лицом при аресте. Я подошла к нему и сказала: «Товарищ Красильников, разрешите задать вам вопрос? » — «Слушаю вас», — сказал он и подошел ко мне. А когда услышал мой вопрос относительно Леши, сделал удивленное лицо и сказал: «Вы, гражданка, ошиблись, я не Красильников, а Меер — служащий банка, могу даже показать вам свой паспорт». Мне ничего не оставалось делать, как только с усмешкой сказать ему: «Первый раз в жизни вижу человека, который вынужден сам отказаться от себя». Наш дом постепенно пустел. Из сорока квартир только три остались нетронутыми. По ночам стоял он темный и светились лишь несколько окон. Помню, как первым из нашего дома взяли Чугунова — культурнейшего китайца из горкома нового алфавита. Это был безупречно одетый, безупречно вежливый человек совершенно европейского вида. Леша, узнав о его аресте, сказал с недоумением: «Подумать только, вот ведь как маскировался». А когда перед своим арестом он пришел вечером из редакции и рассказал мне, что в Свердловске застрелился, запутавшись с врагами народа, Костя Пшеницын, которого мы, владивостокские комсомольцы, просто боготворили, вид у него был совершенно подавленный, и он сказал, что теперь он уже ничего не понимает... Буквально все знакомые, еще оставшиеся на свободе, затаились от нас и, встречаясь на улице, делали вид, что не видят нас. На одного, самого близкого знакомого, я была очень обижена за такое отступничество, а вот теперь только узнала, что он позднее тоже был взят и расстрелян. Расстраивал меня Бетуля: после обеда мы выходили с ним погулять. Выходили за ворота, садились на скамеечку, как раньше, когда встречали Лешу с работы, и он, помня это, радостно говорил мне: «Скоро папа придет...» Мне так хотелось считать эти слова вещими. Была уже зима, и я каждое утро бегала к зданию НКВД. I > ч из ко подходить не разрешали, я стояла на противоположной стороне, смотрела на это страшное здание с намордника-ми на всех многочисленных окнах, над которыми вились в морозное небо клубы пара, и пыталась угадать, над каким же окошком вьется его дыхание, чувствует ли он, что я стою так близко от него и так недосягаемо. В конце декабря мы с мамой затеяли генеральную стирку. Ванна была доверху заполнена замоченным бельем. Часов в 12 пришел мужик в коричневом кожаном пальто до пят и назвался комендантом Морозовым. Он безапелляционно заявил, чтобы к четырем часам мы были готовы с вещами, уже будут куда-то вывозить, а куда — нам как врагам народа знать не положено. Вывезем — тогда и узнаете. Что делать, можно с ума сойти от неизвестности. На улице мороз страшный, ребята маленькие. Куда вывозят — в Соловки, на высылку — полная неизвестность, а тут еще укладывать ничего нельзя — белье мокрое. Может быть, выручило то, что в таких непредсказуемых ситуациях я не теряю присутствия духа. Наоборот, у меня появляется особая энергия и сила. Думая, что вывозят из города, побежала в сберкассу, забрала деньги. Хотела телеграфировать Калинину (дура набитая) да не успела по времени. Прибежала домой, а там к нам пришла мамина приятельница Катя Любомудрова. Вот мы все и впряглись в работу. На всей кухне натянули веревки, нагрели докрасна плиту, наталкивая в нее сочинения Ленина (дров не было); я стираю, мама сушит, Катя гладит. В общем, справились со стиркой, уложились и стали ждать машину с комендантом. Явился он, под хмельком, только в 10 часов вечера, и милостиво разрешил ложиться спать до утра. Утром соблаговолил сказать, что нас просто выселяют из дома и перевозят в новое жилье. Уговорила его разрешить оставить детскую кроватку (одну на двоих) в общей кухне, чтобы мама с детьми побыла там, пока я устроюсь на новом месте. Согласился с трудом, до следующего утра. Машина со мной и барахлом заехала во двор соседнего Портового переулка ( в ста метрах от нашего дома), подъехала к какой-то развалюхе, утонувшей в снегу по самую крышу, шофер сбросил вещи прямо в снег и укатил. Вместе со мной прибыла и семья Хамфина из нашего дома, которых постигла такая же участь, как и нас, из-за отца, работавшего в редакции. Разгребли снег, сбили амбарный замок с двери и вошли в помещение — комната метров 40 с множеством окон, заколо ченных досками из-за полного отсутствия стекол. Несмотря на утро, в комнате совершенно темно. Пол под ногами прогнил, доски качаются, посредине комнаты полуразрушенная плита, стены по углам отошли друг от друга, и в отверстия навалило снега. В общем, вид — хуже не придумаешь. Достаточно сказать, что сын Халфина, взрослый человек, сам отец, упал в свое кресло, закрыл лицо руками и заплакал чисто по-женски. Я же, поручив всем утепляться и обживаться, побежала кормить Алешу. Алешка насосался досыта и сладко уснул у меня на руках, а я стала рассказывать маме о нашем новом жилье. Вдруг дверь в кухню распахнулась, и ворвалась молодая жена Халфина. Она только крикнула: «Ниночка, мы горим! » Я передала Алешу маме и, как была раздетая, бросилась бегом по лютому морозу спасать пожитки. Перед нашей хибарой стояла толпа народа и две пожарные машины. Я заметила у входа несколько чекистов. Морозов бежал и кричал: «Сволочи! Враги народа! Нарочно подожгли! » А беда случилась из-за того, что интеллигентный Халфин понятия не имел о топке плиты, да еще разрушенной, а согреться было необходимо. Искры попали на чердак, и там загорелось, но настолько непригодно для жилья было это помещение, что пожарник, находившийся на чердаке, вдруг по пояс провалился через потолок и повис... И все же нашелся и среди чекистов сознательный человек, он подозвал Морозова, отчитал его за издевательство над людьми и велел утром устроить нас по человечески. Халфины получили где-то комнату и уехали, а нас поселили в этом же дворе в бывшую квартиру Арсеньева. Квартира: две комнатки по 6 квадратных метров, одна метров 20, общая кухня, маленькая застекленная верандочка. Никаких удобств, ни воды, ни канализации — все во дворе... В квартире уже жили семьи арестованных. В одной комнатушке — жена работника посольства в Харбине Тося Сердюк с маленькой дочкой Идой. Во второй комнатке — жена военного Ефросиния Карачевская с сыном Олегом, учеником 10 класса. В большой комнате — хозяйка всей квартиры (в прошлом) Евдокия Хохлова, жена работника Хабаровского НКВД. С ней жил сын Борис, хороший, красивый парень 17 лет. Маленькую годовалую дочурку Дуся увезла к родным в деревню, боясь своего ареста. Вот эту комнату мы перегородили занавеской и стали жить на новом месте. Там уже стоял хозяйский обеденный стол, и -мы смогли поставить только свою кровать, на которой спали вчетвером: с одной стороны мама с Бетей, с другой я с Алешей. Когда приходил Вадим (мой брат), ему стелили под столом, больше места не было. Так нигде и ничего не могла я узнать о Леше. Единственное, что разрешалось женам, — это передать раз в месяц 50 рублей, вложенные в конверт, и через несколько дней получить конверт обратно с распиской мужа о получении. Эти дни передач были для нас днями надежд и огорчений, и все же ждали их с нетерпением и тревогой. По росписи пытались гадать о многом, и хотелось что-то прочесть в каждой буковке. Процедура этой передачи была очень сложная, так как нас собиралось у здания НКВД буквально тысячная толпа, и, чтобы упорядочить эту громадную очередь, одна-две из инициативных женщин раздавали порядковые номера. Раздавались они ночью за два дня до передачи, и получившие их сразу же уходили домой, так как не разрешалось собираться большой толпой, да еще на виду у всех. Но, понятно, все спешили прийти первыми, чтобы поскорее сдать заветный конверт с деньгами. И, конечно, было много злоупотреблений с раздачей номерков: выдающий их старался первые номера оставить для своих знакомых. Учитывая все это, я решила эту миссию взять на себя. И вот на швейной машинке без ниток я прострочила бумажные полосы, чтобы легко было отрывать талончики с номерами, написанными зелеными чернилами, чтобы не было подделок, и, приняв ряд предупредительных мер, взяла раздачу номерков на себя. Правда, первую ночь приходилось проводить на морозе, а днем прятаться в каком-нибудь укромном местечке. На вторую ночь я отдавала оставшиеся номерки другой женщине и шла отсыпаться домой. Сдача конвертов с деньгами шла медленно, так как принимавший их сверялся по огромной книге. И мы, подходя к окошечку, трепетали от страха: примут или нет? Если принимали, значит жив и еще здесь. Если не принимали, значит ушел в этап или из жизни. А бывали случаи, что прием денег прекращали, чтобы принудить подписать предъявленные обвинения, а потом снова начинали брать. Поэтому, несмотря на отказ, женщины продолжали упорно ходить, пока что-нибудь не прояснялось. В феврале 1938 года я получила обратный конверт с такой распиской, что и ребенку было бы понятно: писавшему изобразить каждую буковку в ней стоило больших трудов... 13.04.1938 года Леша был осужден и в этот же день расстрелян. Я, понятно, не знала об этом и продолжала упорно ходить с передачей, пока то ли надоела принимающему, то ли он пожалел меня и сказал: «Не ходи, не ходи больше, вот смотри: выбыл он», — и показал книгу, в которой фамилия Леши была вычеркнута красным карандашом. С тех пор неотступно мучили меня два вопроса: в чем его обвинили и где нашел он последний приют? Все это я узнала только через 52 года. ГРУЗИНСКИЕ КОРНИ ПОЭТА Прадед Георгий Нижарадзе — предводитель дворянства в городе Кутаиси. Хлебосольный, радушный хозяин. С утра во дворе подымался переполох, метались поварята, ловили кур, индюшек, стоял дым коромыслом — надо было обеспечить едой такую ораву. За стол никогда не садилось меньше двадцати человек. Одних детей девять человек, а если гостей было мало, прадед считал день потерянным. После ужина садились играть в преферанс, гостей оставляли ночевать, а утром все начиналось сначала. Одни гости уходили, другие приходили, и так без конца. Воды в доме никто не пил, везде стояли кувшины с молодым вином. Во дворе было закопано пять огромных кувшинов. Прадед был ужасный паникер. Вот два примера. Если куда-нибудь должен был ехать, например, вечером в 10 часов, то в 8 часов он уже торжественно, опершись о палку, сидел на станционной скамеечке. Когда его спрашивали, зачем он себя мучает, ведь поезд придет только вечером, он отвечал: «А черт его знает. Вдруг надумает придти раньше... Так вернее». В Кутаиси ждали приезда царя. Готовились к этому событию кто как мог. Закладывали имения, влезали в неоплатные долги, чтобы сделать женам небывалые туалеты. Некоторые дамы доходили до того, что золотом расшивали свои панталоны. А прабабушка, красавица, была на этом приеме в своем обычном национальном костюме (европейского платья она никогда не носила). И случилось невероятное для всех — царь протанцевал какой-то танец именно с ней, после чего прадед чуть с ума не сошел от страха. Дома он рвал на себе волосы, бегал по комнате и кричал: «Что ты наделала? Погубила, погубила. Пропал я теперь, пропал... Сейчас заберут меня — вай мне...» Прабабушка Княгиня Нина, урожденная Церетели — владелица марганцовых рудников. Знаю о ней только, что была она очень красивая, спокойная, умная, прекрасная мать большого семейства: четыре дочери и пятеро сыновей, из которых я знаю кое- что только о самом любимом сыне — Датико. Об остальных я ничего не помню. Видимо, они были совсем маленькие, и о них еще нечего было рассказывать. Дочери Александра — моя бабушка (баба Саша). Соня — обладала чудесным голосом. Бабушка говорила, что из лучших певиц того времени ей не было равных. Маша — самая красивая, а замуж вышла против воли родных и очень неудачно. Елена — семнадцатилетняя убежала из дома с офицером, и говорить о ней никому не разрешалось, она была предана полному забвению. С годами семья распалась. Прадеда парализовало, он всех замучил всякими причудами и, пролежав очень долго, умер. Дети подросли и разошлись кто куда. Прабабушка со своими рудниками разорилась, и последнее время жила в деревне, в своем поместье с любимым сыном — юристом Датико. Оба они без памяти любили: она свою внучку, а он племянницу Люлю- сю (мою маму), и совсем ее избаловали. В детстве и молодости я беспредельно любила четырех человек: бабу Сашу, маму, Вадима и Валентина. После замужества к ним прибавились Леша (муж), Бетя и Алеша, а к старости — Оленька.
Баба Саша (Александра Георгиевна) По окончании института благородных девиц, Саша Нижа- радзе стала Александрой Георгиевной Петровой, выйдя замуж за моего деда-офицера Александра Дмитриевича. Друг друга они называли Сашами, а я и Вадим никогда не называли их бабушкой и дедушкой. Мы называли их, как все дети в доме, мама и папа. Только баба Саша была мама большая, а наша — мама маленькая. Тетю с дядей тоже не удостаивали их звания, а называли просто по именам. Так это и осталось на всю жизнь. В то время на Кавказе шла татаро-армянская резня, и дедушкин полк был послан на усмирение и стоял близ Еревана, в местечке Азургети. Там и родился их первенец — ненаглядная Люлюсенька, моя матушка. Потом посыпались ребята один за другим: Жоржик, Миша, Кукуля. Я только в тринадцать лет узнала, что звали его Дмитрием. В 26 лет он умер в Харбине от туберкулеза... Следом появилась на свет Нина, названная этим именем бабой Сашей в честь своей матери (а потом и меня назвали в ее честь и, таким образом, в нашем роду три Нины). Предпоследним был Петя, балбес и неслух, любимец бабы Саши, а последний — Котэ (Костя), говорят, самый красивый ребенок, но он умер десяти месяцев от дизентерии, в то самое время, когда семья на линейке (экипаже) переезжала через границу на новое место. И, чтобы не было задержки из-за мертвого тела, убитая горем баба Саша держала его завернутого на руках, делая вид, что укачивает его. Деда часто перебрасывали с места на место, и дети, общаясь с местными ребятишками, прекрасно болтали на четырех языках: грузинском, армянском, татарском и, конечно, русском. С годами эти языки были забыты, но грузинский так прочно переплелся с русским, что мы с Вадимом в детстве считали их единым языком. Баба Саша хорошо играла на фортепьяно, владела французским и отлично знала отечественную и зарубежную литературу. Боготворила Пушкина и могла наизусть читать почти всего «Евгения Онегина». Она была великой любительницей книг и книгочеей и вообще не могла пропустить никакого печатного текста. Вот, даже принесет с базара какую-нибудь покупку, завернутую в обрывок газеты, и тут же обязательно прочтет. Я так и вижу ее в пенсне, с папироской и газетой в руках. Помню, я ей очень завидовала и присаживалась у ее ног на маленькой скамеечке, посадив верхом на нос шпильку вместо пенсне, скрутив из бумажки подобие папиросы, а газету держала большей частью вверх ногами. Так мы с ней проводили послеобеденное время. Готовить баба Саша совсем не умела, да и кто бы научил ее этому? Всегда было, кому готовить... Единственное, что она все-таки готовила классически — хаурму (подобие рагу), деликатесами занимался дед, великий кулинар. Всякие уборки-приборки она не очень-то жаловала, а вот веник из рук почти не выпускала — без конца что-то выметала, и не признавала потертых веников. На нее даже рисовали карикатуру: баба идет с рейсового парохода, и из ее хозяйственной сумки обязательно торчит хвост осетра и новый веник. Она была полная (три подбородка); будучи моложе, когда собиралась в гости, надевала корсет, чтобы стянуть на нем завязки, горничная или муж коленом упирались ей в спину. Потом, придя домой, развяжет корсет и блаженствует: «Уф-ф-ф!..» А на теле отпечатаны следы от дырочек и завязок (крест накрест, как кружево). Баба Саша, несмотря на большую семью, в смысле духовного общения, была одинока. Дети повырастали, у них свои интересы, своя жизнь. Память у нее была необыкновенная, и она нашла в нас с Вадимом благодарных и ненасытных слушателей. Благодаря ей, мы в шесть-семь лет неоднократно прочли «Вечера на хуторе близь Диканьки» Н. В. Гоголя, «Тараса Бульбу», все стихи Пушкина и Лермонтова (хотя и не все нам было понятно). Вадим с Петькой дразнили меня, называли Фетой потому, что я не расставалась с двумя томиками стихов Фета и читала их даже перед сном в постели. Она учила нас французскому и говорила, что у меня настоящее прекрасное французское произношение. Дома бабушка ходила обычно в широком длинном капоте — с кокеткой на пуговицах, в пенсне, с папироской во рту и обязательно с какой-нибудь книгой в руке. Излюбленный фасон для многих ее платьев назывался «бебеткой». Бабу Сашу хлебом не корми, а подавай развлечения. Не пропускала в клубе ни одного кино, спектакля, концерта. Очень любила ходить в гости к своим приятельницам, и я, как Бобик, таскалась всюду за ней. Баба Саша была очень хорошая, и я ее очень любила, она нас тоже и переживала за нас страшно... Спать нас всегда укладывала баба Саша и, кроме бесчисленных сказок и доступных анекдотов (преимущественно солдатских и про Конто), могла, увлекшись, рассказать и не совсем приличный, но, спохватившись, просила нас никому об этом не говорить. Иногда она садилась за пианино, играла и напевала, совершенно немыслимые в настоящее время песенки. Вот, например, из ее репертуара: Когда собаки две грызутся — Чужая к ним не приставай... Но если муж с женой дерутся — Благодарю, не ожидал!.. Или вот: Раз пастушка здесь жила, Рыбака с ума свела. (И так далее) Еще: В шестнадцать лет я развилась, И не играла в куклы я, Но сердце мое сильно билось При звуках песен соловья. Заметив эту перемену, Маман твердит: — Не жди добра... Пора пристроить нашу Нину, Пора, пора, пора, пора... Нам с Вадимом очень нравилось. И еще она была ужасной паникершей. Видно, унаследовала эту черту у своего батюшки. Главным объектом вечных страхов и волнений был Петька. По ее убеждению, он несколько раз на дню должен был утонуть в Лиде, заблудиться в лесу и вообще пропасть. Она подымала на ноги весь дом, кричала, причитала по-грузински: «Принесите мне его живого или мертвого!.. », а когда он заявлялся домой, набрасывалась на него со страшной грузинской руганью. Между прочим, ругала она изо всех сил только его и деда, и всегда по- грузински. Со снохами бабе не повезло: Жоржик женился на огненнорыжей, очень некрасивой девушке Кате Козловской. Через два дня после свадьбы баба пошла к ним и вернулась вся в слезах: — Подумай, она, рыжая, лежит на диване, а Жожик моет пол! Но, видно, интересный и умный Жоржик нашел что-то в своей некрасивой Кате, так как они прожили в полном согласии и любви очень долгую жизнь. (В настоящее время Жоржик живет в США, штат Калифорния, г. Сан-Франциско.) А вторая сноха — Петина жена, староверка Люба, действительно оказалась змеей подколодной. Она выгнала бабу Сашу из ее же квартиры и завладела ею полностью, а баба Саша ушла жить к Нине, которая сама ютилась в уголке у приятельницы. После моего ареста бабу привезли к нам в Хабаровск, где она и жила последние годы с мамой и ребятами. К этому времени она стала такой худенькой и маленькой, как девочка- подросток, у нее парализовало ногу, и она уже не вставала с постели. Умерла она под 8 марта 1940 года. Хоронили ее вдвоем: мама и Валентин. В это страшное для нее время не смогли ей сделать крест, лежит она в безымянной могиле на Хабаровском кладбище, не зная, что где-то рядом с ней лежат Вадим и Леша... Дедушка (Александр Дмитриевич Петров, муж бабы Саши) Дедушка был очень набожным человеком. Он, пожалуй, один в семье соблюдал все церковные праздники и посты. До армии он получил высшее образование, что-то связанное с топографией. Потом он был человеком военным, вышел в отставку генералом. У него хранилась сабля, подаренная ему солдатами, где было написано: «Отцу родному». Дедушка был очень добрый и тихий человек. Любил разводить всякие цветы, фрукты, овощи. Один раз я съела у него (семена или рассаду? ) каких-то редких дынь, которые ему специально привезли. Он рассердился очень, но наказывать не стал. Вообще нас в детстве не наказывали. Он хорошо готовил, а бабушка была бесхозяйственная, готовила только хаурму ( типа рагу) и узвар (компот). В голодное время дедушка каждый день готовил один и тот же суп из пшена и сушеной рыбки, мелкой, которую связывали по пять штук хвостиками и опускали в суп. В доме был запас этой рыбки. В комнате, где она лежала, был запах свежих огурцов. Пшено покупали на рынке стаканами. Тогда все брали стака нами и поштучно (яйца, помидоры). Весовая система была не принята. Последние годы жизни, особенно два последних, дедушка почти не вставал из-за одышки, боялся шаг сделать. И баба Саша, когда приходила с базара или еще откуда-нибудь, спрашивала дедушку: — А ты все сидишь? Она его так всегда спрашивала, как будто за время ее отсутствия что-то могло измениться. Баба Оля (Ольга Александровна Павчинская, мать Нины Вадимовны и Вадима Вадимовича) Мама родилась в 1894 году в Грузии, город Азургети. Умерла 29.04.1981 года в городе Березники, Пермской области. Причина смерти — рак желудка. Прожила 87 лет. Старшая дочь Александры Георгиевны Нижарадзе и Александра Дмитриевича Петрова. Сама я родилась в 1914 году, когда отец ушел на войну, а когда он вернулся, они с мамой больше вместе не жили — сразу разошлись. Мои собственные дети остались без отца в таком возрасте, что не могут его даже помнить: Бете было год десять месяцев, а Алеше шесть месяцев. Бетина дочка Оленька родилась в день кремации своего отца. Так что безотцовщина в нашем роду с самых ранних лет. Мама (баба Оля) больше любила моего старшего брата Вадима, а меня — так... Вообще она была очень общительная, веселая. Легким она человеком была, легко с ней было, беспечный, что ли, характер... Она с любым человеком могла тему для разговора найти, со всеми была приветливой. Когда мы были маленькими, она была еще очень молодая, интересная — хотелось пожить для себя. Так что нас воспитывала в основном бабушка Саша. В 1938 году на ее руках остались два маленьких внука — после ареста их родителей... До 1945 года она жила с внуками в Хабаровске, уехала в Боровск (под Соликамском), потом в Березники, где баба Оля и скончалась. До этого она жила во Владивостоке, часто наведывалась в Хабаровск. |
Последнее изменение этой страницы: 2019-06-19; Просмотров: 246; Нарушение авторского права страницы