Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


ПОЛНЫЕ ПРАВА И УЩЕРБНЫЕ ОБЯЗАННОСТИ



 

Хотя президентские гонки или подъем на Эверест могут привлечь некоторые честолюбивые натуры, есть иная широкая область современной жизни, предлагаю­щая жажде признания более ординарное удовлетворение. Это — общественность, то есть общественная жизнь в масштабе более скромном, чем вся страна.

И Токвиль, и Гегель подчеркивали важность обще­ственной жизни как средоточия гражданственности в со­временном государстве. В целом в современных нацио­нальных государствах гражданственность для широких масс ограничена выборами представительной власти раз в не­сколько лет. Правительство далеко и безлично в системе, где число прямых участников политического процесса ог­раничено кандидатами, соревнующимися за выборную должность, и, быть может, еще их избирательным штабом и журналистами, которые сделали политику своей про­фессией. Это составляет резкий контраст с маленькими республиками античности, требовавшими практически от всех граждан активного участия в жизни общества — от принятия политических решений и до военной, службы.

В нынешние времена гражданственность лучше всего выражается через «институты посредничества» — политические партии, частные корпорации, профсоюзы, граж­данские ассоциации, профессиональные организации, церкви, ассоциации учителей и родителей, школьные советы, литературные общества и так далее. Именно по­средством таких гражданских организаций людей удает­ся отвлечь от себя и собственных эгоистических забот. Мы обычно понимаем утверждения Токвиля в том смыс­ле, что общественная жизнь в гражданском обществе полезна, таккак служит школой для демократической политики на более высоком уровне. Но он также чув­ствовал, что она и сама по себе хороша, поскольку не дает демократическому человеку стать всего лишь бур­жуа. Частная ассоциация, сколь бы мала онини была, составляет общество и в качестве такового служит моде­лью более масштабных объединений, ради которых лич­ность может работать и жертвовать своими эгоистичес­кими желаниями. Пусть американская общественная жизнь не зовет на великие дела доблести и самопожерт­вования, прославленные Плутархом, она ведет к «ежедневным небольшим актам самоотверженности», кото­рые доступны куда большему количеству людей.473

Жизнь частной ассоциации дает куда более непос­редственное удовлетворение, чем простое гражданство в большой современной демократии. Признание личности со стороны государства по необходимости безлично; а вот общественная жизнь содержит куда больше возмож­ностей индивидуального признания со стороны людей, имеющих с этой личностью общие интересы, а зачастую и ценности, религию, национальность и так далее. Об­щина признает человека не просто за его универсальную «личность», а за многие конкретные качества, эту лич­ность составляющие. Можно черпать ежедневную гордость в том, чтобы быть членом союза ветеранов, мест­ной церковной общины, общества трезвости, организации борьбы за права женщин или противораковой ассо­циации, и каждая из этих организаций «признает» своих членов вполне личностно.474

Но если активная общественная жизнь, как подразу­мевает Токвиль, является лучшей гарантией, что члены демократического общества не превратятся в последних людей, то в современных обществах она находится под постоянной угрозой. А угрожает общественной жизни не какая-то сила вне общины, но самые принципы свободы и равенства, на которых эта община основана и которые становятся общими для всего мира.

По англосаксонской версии либеральной теории, на основе которой созданы Соединенные Штаты, люди име­ют по отношению к своей общине совершенные права, но не совершенные обязанности. Обязанности эти несо­вершенны, поскольку выводятся из прав, и община су­ществует лишь для защиты этих прав. Поэтому мораль­ные обязательства полностью договорные. Они не под­писаны Господом Богом, не вытекают из страха челове­ка за свою вечную жизнь или из естественного порядка космоса, а продиктованы тем, что сторона, подписавшая контракт, заинтересована в выполнении этого контракта остальными сторонами,

Возможность общественной жизни в долгосрочной перспективе ослабляется демократическим принципом равенства. Если сильнейшие общины объединены неки­ми моральными законами, определяющими для членов общин дурное и доброе, то те же моральные законы оп­ределяют, кто может войти в общину, а кто нет. И если они имеют хоть какое-то значение, то люди, исключен­ные из общины благодаря нежеланию эти законы при­нять, будут иметь иную ценность или моральный статус, нежели члены общины. Однако в демократическом об­ществе наблюдается постоянная тенденция сдвига от простой толерантности к любому альтернативному обра­зу жизни в сторону утверждения равенства всех образов жизни. Оно сопротивляется морали, которая оспаривает ценность или допустимость некоторых альтернатив, а потому противостоит и тому виду исключительности, который свойствен сильным и спаянным общинам.

Ясно, что общины, соединенные лишь просвещен­ным эгоистическим интересом, имеют некоторые слабо­сти по сравнению с теми, что спаяны абсолютным обязательством. Семья составляет самый нижний уровень общественной жизни, но во многих отношениях и са­мый важный. Очевидно, Токвиль не считал семью осо­бенным барьером на пути демократического общества к социальной атомизации —быть может, потому, что рас­сматривал ее как расширение личности и считал есте­ственной для общества любого вида. Но для многих аме­риканцев семья, уже не в широком смысле, а в очень узком («ядерная» семья), является практически единствен­ной знакомой формой общественной жизни или един­ственной общиной. Столь презираемая пригородная аме­риканская семья пятидесятых годов была на самом деле средоточием некой моральной жизни, потому что амери­канцы, не желая бороться, жертвовать собой или терпеть трудности ради своей страны или великого международ­ного дела, часто готовы на это ради своих детей.

Но семья не бывает действенной, если построена на либеральных принципах — то есть когда члены семьи относятся к ней как к акционерному обществу, создан­ному ради их пользы, а не как к семье, основанной на долге и любви. Воспитание детей или сохранение брака на всю жизнь требует личных жертв, которые выглядят иррациональными с точки зрения расчета затрат и вы­год, поскольку истинные плоды прочной семейной жиз­ни зачастую пожинаются не теми, кто берет на себя са­мые трудные обязанности, а только последующими по­колениями. Многие проблемы современной американс­кой семьи — высокий процент разводов, отсутствие ро­дительского авторитета, отчужденность детей и так да­лее — возникают именно из того факта, что отношение семьи к своим членам строится на строго либеральной почве. То есть когда семейные обязанности выходят за те рамки, на которые подписывался участник контракта, он пытается условия этого контракта отменить.

На уровне самой большой ассоциации, самой стра­ны, либеральные принципы могут оказаться деструктив­ными для высших форм патриотизма, необходимых для самого выживания общества. Ибо в англосаксонской либеральной теории есть широко признаваемый дефект: люди ни за что не станут погибать ради страны, основан­ной только на принципе рационального самосохранения. Аргумент, что люди будут рисковать жизнью ради защи­ты своей собственности или семьи, оказывается в конеч­ном счете несостоятельным, поскольку по либеральной теории собственность существует ради самосохранения, но не наоборот. И всегда будет возможно покинуть стра­ну, увезя с собой семью и деньги, чтобы уклониться от призыва. И тот факт, что жители либеральных стран не псе пытаются уклониться от военной службы, отражает другой факт. ими движут такие мотивы, как гордость и честь. А гордость, как мы знаем, есть именно то каче­ство, которому надлежит быть подавленным мощным левиафаном либерального государства.

Возможность активной общественной жизни также подвергается серьезному давлению капиталистического рынка. Принципы либеральной экономики не обеспечивают никакой поддержки традиционным общественным объединениям; наоборот, они стремятся разъединять и атомизировать людей. Требования образованности и подвижности рабочей силы означают, что люди современ­ного общества все меньше связаны с общинами, в кото­рых они выросли или где жили до того их семьи.475 Их жизнь и социальные связи менее стабильны, потому что динамизм капиталистической экономики требует посто­янного изменения места и характера производства, а по­тому — и работы. В этих условиях людям труднее пус­тить корни в общине или установить постоянные связи с товарищами по работе или соседями. Личность должна постоянно готовить себя к новой карьере в новом горо­де. Чувство идентичности, которое давал региональный и местный патриотизм, слабеет, и человек вновь оказы­вается в микроскопическом мире своей семьи, которую возит с собой с места на место, как садовую мебель.

В отличие от либерального общества община, имею­щая общий «язык добра и зла», может соединять людей более сильным клеем, чем та, что основана только на общем интересе. Те группы и общины в Юго-Восточной Азии, которые кажутся столь важными для внутренней дисциплины и экономического успеха, основаны не на контракте между сторонами, преследующими свой инте­рес. Ориентированность на общину в азиатских культу­рах имеет корни в религии или в таких учениях, как конфуционизм, приобретший в многосотлетней традиции статус религии. Аналогично наиболее сильные формы общественной жизни в Соединенных Штатах имеют кор­ни в общих религиозных ценностях, а не в рациональ­ном эгоистическом интересе. Общины пилигримов и других пуритан, основавшие Новую Англию, были свя­заны общей заинтересованностью не в материальном благосостоянии, но в прославлении Бога. Американцы любят возводить свою любовь к свободе именно к этим нонконформистским сектам, бежавшим от религиозных преследований из Европы семнадцатого века. Но хотя эти религиозные общины были весьма независимы по своему нраву, они никак не были либеральными в том смысле, в котором понимало либерализм поколение, осу­ществившее Революцию. Они искали свободу исповедо­вать свою религию, а не свободу религии как таковую. Мы могли бы, как часто и бывает, счесть их группами нетерпимых и узколобых фанатиков.476 Когда Токвиль посетил Америку в тридцатых годах девятнадцатого века, локковский либерализм уже завоевал интеллектуальную жизнь страны, но подавляющее, большинство граждан­ских объединений, которые Токвиль наблюдал, остались религиозными по своим корням или целям.

Либералы локковского толка, совершившие Амери­канскую революцию, например, Джефферсон или Фран­клин, или страстно веровавшие в свободу и равенство, как Авраам Линкольн, заявляли не колеблясь, что сво­бода требует веры в Бога. Иначе говоря, общественный договор между индивидами, преследующими, свой раци­ональный интерес, не был самоподдерживающимся, он требовал дополнительно веры в божественные награду и наказание. Сегодня мы прошли путь к тому, что по пра­ву считается чистейшей формой либерализма; Верхов­ный суд США решил, что даже не уточняющее вероисповедание определение «вера в Бога» может оскорбить атеистов, а потому в общественных школах недопустимо. В ситуации, когда любой морализм или религиозный фанатизм обуздывается ради толерантности, в интеллек­туальном климате, ослабляющем возможность веры в какую-то одну доктрину из-за более важной обязанности быть открытым всем верованиям и «системам ценнос­тей» мира, нас не должно удивлять, что сила обществен­ной жизни в Америке идет на спад. Этот спад произошел не вопреки либеральным принципам, но благодаря им. Такая ситуация приводит к мысли, что никакое фундаментальное усиление общественной жизни не будет воз­можно, если личности не вернут некоторые права объединениям и не примут вновь определенные историче­ские формы нетерпимости.477

Другими словами, либеральная демократия не самодостаточна: общественная жизнь, на которой она основана, должна в конечном счете исходить из источника, отличающегося от либерализма.478 Люди, составлявшие американское общество в момент основания Соединен­ных Штатов, не были изолированными, рациональными личностями, подсчитывающими собственный интерес. Наоборот, в основном это были члены религиозных об­щин, спаянные общим моральным кодексом и верой в Бога. Рациональный либерализм, который они в конце концов приняли, не был защитой их прежней культуры, но существовал с ней в некоторых трениях. «Правильно понятый собственный интерес» стал широко понимаемым принципом, который положил низкое, но твердое основание общественной добродетели в Соединенных Штатах, зачастую более твердое, чем могли бы положить религиозные или средневековые ценности сами по себе. Но за долгий срок эти либеральные принципы оказали разъедающее воздействие на ценности, предшествующие либерализму и необходимые для сохранения сильных общий/а потому необходимые и для возможности само­поддержания для либерального общества.

 

 

БЕЗГРАНИЧНЫЕ ВОЙНЫ ДУХА

 

Закат общественной жизни предполагает, что я будущем мы рискуем стать безмятежными и самопоглощёнными последними людьми, лишенными тимотических стремлений к высшим целям и жаждущими только личного комфорта. Но существует и обратная опасность, а именно что мы снова станем первыми людьми, ввязывающимися в кровавые и бессмысленные войны за престиж, только на этот раз— с современным оружием. И действительно, эти проблемы взаимосвязаны, поскольку отсутствие регулярных и конструктивных выходов для мегалотимии могут просто привести к ее выбросу на поверхность в экстремальной и патологической форме.

И разумно поинтересоваться, все ли люди верит, что виды борьбы и жертв, возможные в самодовольном И процветающем либеральном обществе, достаточны для выражения всего, что есть высшего в человеке. Потому что разве нёт резервуаров идеализма, которые нельзя исчерпать — да что там, из которых едва ли даже зачерпнули, — если человек становится исследователем, как Дональд Трамп, или альпинистом, как Рейнгольд Мейсснер, или политиком, как Джордж Буш? Как бы ни была трудна во многих смыслах жизнь этих людей, и привсёмпризнании, которое они получают, жизнь их не самая трудная, и дело, которому служит каждый из них, не са­мое серьезное и не самое справедливое. А поскольку это так, то горизонт человеческих возможностей, ими опре­деленный, не будет окончательно удовлетворителен для наиболее тимотических натур.

В частности, доблести и честолюбие, выявляемые войной, вряд ли найдут свое выражение в либеральных демократиях. Будет много войн в переносном смысле — вспомним корпоративных юристов, специализирующих­ся по насильственным захватам, считающих себя акула­ми или разбойниками, или биржевых маклеров, вообра­жающих себя, как оказано в «Кострах тщеславия» Тома Вулфа, «хозяевами вселенной». (Это, правда, бывает лишь при повышении ресурсов на рынках.) И все же, утопая в мягкой коже сиденья своей «БМВ» они в глубине души знают, что были когда-то настоящие разбойники и настоящие хозяева мира, которые с презрением плюнули бы на мелкотравчатые достоинства, необходимые для завоевания богатства или славы в современной Америке. И долго ли мегалотимия будет удовлетворяться метафо­рическими войнами и символическими победами — воп­рос остается открытым. Есть подозрение, что некоторые люди не будут удовлетворены пока не проявят себя тем самым актом, который составлял человеческую сущность в начала истории: они захотят пойти на смертельный риск в битве и тем без тени сомнения доказать себе и своим собратьям, что они свободны. Они намеренно, будут ис­кать дискомфорта и возможности принести себя в, жерт­ву, потому что боль и страдание будут единственным способом определенно продемонстрировать, что они могут думать о себе хорошо, что они остаются людьми.

Гегель — вопреки своему интерпретатору Кожеву — понимал, что необходимость испытывать гордость своей человеческой сущностью не обязательно удовлетворится «миром и процветанием» конца истории.479 Перед людь­ми будет стоять постоянная опасность выродиться из граждан в простых буржуа и испытывать при этом презрение к себе. Поэтому последним испытанием для граж­данского достоинства было и остается одно: погибнуть за свою страну, а значит, государство должно будет тре­бовать военной службы и продолжать войны.

Этот аспект гегелевской мысли привел к тому, что автора назвали милитаристом. Но Гегель никогда не про­славлял войну ради самой войны, не считал, что она есть главная цель человека; война для него была важна из-за своих вторичных эффектов, воздействующих на харак­тер общества. Гегель считал, что без возможности войны и жертв, которых она требует, человек станет мягкоте­лым и самопоглощенным, общество выродится в тряси­ну эгоистического гедонизма».и общественная жизнь по­степенно исчезнет. Боязнь же людского «господина и повелителя — Смерти» — это сила, подобной которой нет; она способна вырвать человека из самопоглощенности и напомнить людям, что они — не изолированные атомы, но члены общества, построенного на общих идеях. Ли­беральная демократия, которая способна в каждом поко­лении проводить короткую и решительную войну для защиты своей свободы и независимости, будет куда бо­лее здоровой и удовлетворенной, чем знающая лишь не­прерывный мир.

Точка зрения Гегеля на войну отражает общий опыт битв: пусть люди редко подвергаются таким ужасным страданиям и страху, как в бою, полученный выживши­ми опыт имеет тенденцию ставить все на свете в опреде­ленную перспективу. То, что в гражданской жизни назы­вается героизмом и жертвой, становится положительно мелким, дружба и доблесть получают новое и более глубокое значение, а жизнь людей преображается воспоми­нанием об участии в том, что было куда больше их са­мих. Как заметил один писатель о конце Гражданской войны в Америке — одном из самых кровавых и страш­ных конфликтов нового времени: «Один из ветеранов Шермана, возвращаясь домой вместе с другими, заме­тил, что когда армии снова растворялись в народе, при­способиться к этому было трудновато. Люди всюду по­бывали и все видели, величайшее переживание жизни закончилось, и надо было жить дальше, а найти общую цель в эти тихие дни мира было очень нелегко...»480

Но что если, скажем так, мир «наполнится» либераль­ными демократиями, и в нем не станет тирании и гнета, достойных этого названия, чтобы против них сражаться? Опыт подсказывает, что если люди не могут бороться за правое дело, потому что это правое дело уже победило в предыдущих поколениях, они будут бороться против пра­вого дела. Иными словами, они пойдут на борьбу от оп­ределенной скуки, потому что не могут себе представить жизни в мире без борьбы. И если львиная доля мира, в котором они живут, будет характеризоваться мирными, и процветающими либеральными демократиями, они бу­дут бороться против мира и процветания — и против де­мократии.

Действие такой психологии можно усмотреть в осно­ве событий во Франции 1968 года. Студенты, которые временно взяли Париж и свергли генерала де Голля, не имели никаких «рациональных» причин для бунта, пото­му что в основной массе это были изнеженные отпрыски одного из самых свободных и самых процветающих об­ществ на земле. Но именно отсутствие борьбы и жертвы в жизни среднего класса, которую они вели, позвало их на улицы драться с полицией. Хотя многие из них были увлечены неработоспособными фрагментами идей вроде маоизма, конкретного видения лучшего общества у них не было. Положительная программа их протеста не представляла интереса; но они отвергали жизнь в обще­стве, где идеалы стали в определенном смысле невоз­можны.

Скука от мира и процветания в прошлом имела куда более мрачные последствия. Возьмем, например, Пер­вую мировую войну. Истоки конфликта до сих пор оста­ются сложными, их много изучают, но они полны про­тиворечий. В интерпретациях причин войны, включая германский милитаризм и национализм, прогрессирую­щий распад баланса сил в Европе, возрастающую окос­тенелость систем союзов, стимулы, которые связали с нападением и превентивным ударом военные, техноло­гические доктрины, глупость и неосмотрительность от­дельных лидеров — во всем этом есть элементы истины. Но помимо этого, был еще один нематериальный, но ре­шающий фактор, ведущий к войне: общественность мно­гих европейских стран просто хотела войны, потому что пресытилась скукой и нехваткой общественной жизни в мирные времена. Большинство рассуждений о решени­ях, проложивших путь к войне, сосредоточены на раци­ональных стратегических расчетах, и в них не учитыва­ется огромный народный энтузиазм, который послужил толчком для всех стран к мобилизации. Резкий австрий­ский ультиматум Сербии, последовавший за убийством эрцгерцога Франца-Фердинанда в Сараево, был встре­чен в Берлине сумасшедшими восторженными публич­ными демонстрациями в поддержку Австро-Венгрии, несмотря на то что у Германии не было прямого интере­са в этой ссоре. В течение семи критических дней в кон­це июля и начале августа 1914 года шли огромные наци­оналистические митинги перед министерством иностран­ных дел и резиденцией кайзера; когда последний вернулся 31 июля из Потсдама в Берлин, его кортеж захлест­нули толпы, призывавшие к войне. Вот в такой атмосфе­ре и были приняты ключевые решения, поведшие к вой­не.481 На той же неделе эти сцены повторились в Пари­же, Петрограде, Лондоне и Вене. И во многом энтузиазм этих толп был вызван чувством, что война означает на­конец-то национальное единство и гражданственность, преодоление раскола между капиталистами и пролетариями, протестантами и католиками, рабочими и крестья­нами, характерного для гражданского общества. Как опи­сал чувство толпы в Берлине один очевидец: «Никто ни­кого не знает, но все охвачены одним всепоглощающим порывом: Война, война, и чувство объединения».482

В 1914 году Европа пережила столетний мир со вре­мен последнего конфликта континентального масштаба» который был урегулирован Венским конгрессом. Это сто­летие, казалось, видело расцвет современной технологи­ческой цивилизации в индустриализующейся Европе, цивилизации, несущей за собой невиданное материаль­ное процветание и возникновение общества среднего класса. Демонстрации за войну, прошедшие, в разных столицах Европы в августе 1914 года, можно рассматри­вать в некоторой степени как бунты против этой циви­лизации среднего класса с ее безопасностью, процвета­нием и отсутствием трудных задач. Растущая изотимия повседневной жизни больше не казалась удовлетвори­тельной. Возродилась в массовом масштабе мегалотимия: мегалотимия не отдельных принцев, но целых наций, ищущих признания своей ценности и достоинства.

В Германии, больше чем повсюду, многие видели в войне восстание против материализма коммерческого мира, созданного Францией и этим архетипом буржуаз­ного общества — Великобританией. Конечному Герма­нии было много конкретных претензий к существующе­му порядку в Европе, от колониальной и морской поли­тики и до угрозы русской экономической экспансии. Но, читая оправдания войны у немецких авторов, поража­ешься последовательным проведением мысли о необхо­димости какого-то вида бесцельной борьбы, той борьбы, что окажет очистительное моральное действие совершен­но независимо от того, получит ли Германия колонии и добьется ли свободы на морях. Комментарии молодого немецкого студента-юриста по дороге на фронте сен­тябре 1914 года типичны: развенчивая войну как дело «ужасное, недостойное человека, глупое, старомодное и во всех смыслах разрушительное», он тем не менее при­ходит к ницшеанскому выводу, что «определенно ключе­вым вопросом всегда была готовность человека к жерт­ве, а не цель этой жертвы».483 Pflicht, или долг, понима­ется некак дело просвещенного собственного интереса или договорного обязательства; это абсолютная мораль­ная ценность, демонстрирующая внутреннюю силу че­ловека и его превосходство над материализмом и при­родным предопределением. Это начало свободы и твор­чества.

Современная мысль не ставит барьера будущей ниги­листической войне против либеральной демократии со стороны тех, кто был взращен на ее лоне. Релятивизм — учение, которое утверждает, что все ценности всего лишь относительны, и которое критикует любые «привилеги­рованные точки зрения» — должен привести также к под­рыву демократии и ценностей толерантности. Реляти­визм — это не такое оружие, которое можно навести на врагов, выбранных произвольно. Оно стреляет во все сто­роны, отшибая ноги не только у «абсолютизма», догм и твердости западных традиций, но и у традиций, сосредо­точенных на терпимости, разнообразии и свободе мыс­ли. Если ничто не может быть абсолютно верным, если все ценности определяются своей культурой, то и лелее­мые принципы вроде равенства людей тоже должны быть устранены.

Нет тому лучшего примера, чем мысли самого Ниц­ше. Он считал, что уверенность человека в том, что ниг­де нет истины, есть одновременно и угроза, и возмож­ность. Угроза, поскольку, как отмечалось выше, она под­рывает возможность жизни «в пределах горизонта». Но и возможность, потому что допускает полную свободу че­ловека от прошлых моральных ограничений. Высшей формой творчества для Ницше было не искусство, но создание самого высшего — новых ценностей. Его про­ект, когда он освободился от лохмотьев прежней фило­софии, верившей в возможность абсолютной истины или права, был «переоценить все ценности», начиная с цен­ностей христианства. Он намеренно старался подорвать веру в равенство людей, утверждая, что это просто пред­рассудок, внедренный в нас христианством, Ницше на­деялся, что принцип равенства когда-нибудь уступит морали, оправдывающей господство сильных над слабы­ми, а кончил прославлением того, что превратилось в учение жестокости. Он ненавидел общества диверсифи­цированные и толерантные, предпочитая нетерпимые, инстинктивные и безжалостные — индийскую касту чандала, которая пыталась вывести новые расы людей, или «белокурых хищных бестий», которые «без колебаний запускают страшные когти в население».484 Отношение Ницше к немецкому фашизму обсуждается давно, и если от узколобых обвинений в том, что он — праотец упро­щенческих доктрин национал-социализма, его можно защитить, то всё же перекличка его мыслей и нацизма не случайна, Как и у его последователя, Мартина Хайдеггера, релятивизм у Ницше сносил все философские под­порки, поддерживающие западную либеральную демок­ратию, заменяя их учением силы и господства.485 Ницше считал, что эра европейского нигилизма, которой он по­могал прийти, поведет к «безграничным войнам духа», бесцельным войнам, чье единственное назначение — ут­вердить самое войну.

Современный либеральный проект пытается сдвинуть основы человеческого общества от тимоса на более безо­пасную почву желания. Либеральная демократия «реши­ла» проблему мегалотимии, ограничив и сублимировав се сложным рядом институциональных ограничений — принцип суверенности народа, определение прав, власть закона, разделение властей и так далее. Либерализм так­же сделал возможным современный экономический мир, освободив желание от всех ограничений на жажду нажи­ны и соединив его союзом с рассудком в виде современной науки. Новое, динамичное и бесконечно богатое поде деятельности внезапно открылось человеку. Согласно «аглосаксонским теоретикам либерализма, праздным гос­подам предстояло склониться к убеждению оставить свое тщеславие и найти себе дом в этом экономическом мире. Тимосу полагалось подчиниться желанию и рассудку, то есть желанию, руководимому рассудком.

Гегель тоже понимал, что фундаментальный переход, который случился в современной жизни, явился одомаш­ниванием господина и его метаморфозой в человека эко­номического. Но он понимал, что это означает не столько отмену тимоса, сколько его трансформацию в новую и, как верил Гегель, высшую форму. Мегалотимия немно­гих должна была уступить дорогу изотимии многих. Человек не перестанет иметь грудь, но эта грудь не будет более надуваться столь чрезмерной гордостью. Те, кого не мог удовлетворить прежний, додемократический мир, составляли большинство человечества; те же, кто остал­ся неудовлетворенным в современном мире универсального признания, куда более малочисленны. Отсюда и примечательная стабильность, и сила демократии в со­временном мире.

Работу всей жизни Ницше можно в некотором смыс­ле рассматриватькак попытку радикально сдвинуть это равновесие обратно в сторону мегалотимии. Гнев стра­жей Платона более не должен был ограничиватьсякакой-либо концепцией общего блага. Общего блага нет: попытки его определить просто отражают силу тех, кто вводит определение. Разумеется, общее благо, защища­ющее самодовольство последнего человека, истощилось. Уже нет хорошо или плохо воспитанных стражей, оста­лись только более или менее гневные. И поэтому они будут отличаться друг от друга главным образом силой своего гнева — то есть способностью навязать свои «цен­ности» другим. Уже не одной из трех частей человека, как для Платона, а человеком в целом стал тимос для Ницше.

Оглядываясь назад, мы, живущие в век старости че­ловечества, могли бы прийти к следующему заключению. Ни один режим — ни одна «социоэкономическая систе­ма» — не может удовлетворить всех и повсюду, в том числе и либеральная демократия. Вопрос не в неполноте де­мократической революции, то есть не в том, что блага свободы и равенства не были распространены на всех людей. Неудовлетворенность возникает именно там, где триумф демократии наиболее полон: это неудовлетворен­ность свободой и равенством. Таким образом, те, кто ос­тался неудовлетворенным, всегда будут иметь потенциал запустить историю заново.

Более того, оказывается, что рациональное призна­ние не является самоподдерживающимся, но должно опираться на до-современные, не-универсальные фор­мы признания, чтобы оно могло быть действенным. Ста­бильная демократия требует иногда иррациональной де­мократической культуры, и спонтанное гражданское об­щество вырастает из долиберальных традиций. Капита­листическому процветанию лучше всего способствует сильная трудовая этика, которая, в свою очередь зави­сит от призраков мертвых религиозных верований, если не от самих верований, либо же от иррациональной при­верженности к расе или нации. Групповое, а не универ­сальное признание — лучшая поддержка экономической деятельности и общественной жизни, и даже если оно в конечном счете иррационально, эта иррациональность еще очень не скоро приведет к подрыву обществ, в кото­рых оно существует. Итак, универсальное признание не только не дает универсального удовлетворения, но сама способность экономического общества создавать и под­держивать себя на рациональной основе в чем-то сомни­тельна.

Аристотель считал, что история будет циклической, а не секулярной, поскольку все режимы в чем-то несовер­шенны, и это несовершенство постоянно будет подтал­кивать людей к желанию сменить режим на что-нибудь другое. Не можем ли мы, по всем перечисленным при­чинам, отнести то же самое к современной демократии? Следуя Аристотелю, мы могли бы постулировать, что общество последних людей, состоящих только из жела­ния и рассудка, будет сменяться бестиальными первыми людьми, ищущими только признания, и обратно, и так до бесконечности.

И все же эти две опорные колонны вряд ли равны друг другу. Ницшеанская альтернатива заставляет нас полностью разорвать с той частью души, что ведает же­ланиями. Последнее столетие показало нам страшные последствия попыток пробудить необузданную мегалотимию, потому что в нем мы уже в некотором смысле испытали «безграничные войны», предсказанные Ниц­ше. Толпы, требовавшие войны в августе 1914 года, по­лучили жертвы и опасности, которых хотели, и даже куда больше. Последующее течение Великой войны показа­ло, что каковы бы ни были положительные вторичные эффекты войны в смысле структуры общества, они пол­ностью задавлены ее разрушительными последствиями первого порядка. В двадцатом веке риск жизнью в кро­вавой битве полностью демократизировался. Он уже не отмечал исключительные натуры, а стал опытом, навя­занным массам мужчин, а потом — и массам женщин и детей. Он вел не к удовлетворению признания, но к бе­зымянной и бессмысленной смерти. Никак не пробуж­дая творческие способности, современная война подо­рвала народную веру в такие понятия, как храбрость и героизм, и выпестовала глубокое ощущение отчуждения и распада личности у тех, кто ее испытал. Если людям будущего наскучат мир и процветание и они станут ис­кать новой тимотической борьбы и трудностей, послед­ствия обещают быть еще более ужасными, потому что сейчас есть ядерное и иное оружие массового пораже­ния, которое может убить миллионы людей мгновенно и анонимно.

Барьером на пути возрождения истории и возвраще­ния первых людей стоит внушительный Механизм со­временной науки, который мы описали во второй части нашей книги; Механизм, приводимый в движение не ограниченным желанием и управляемый рассудком. Воз­рождение мегалотимии в современном мире будет озна­чать разрушение этой мощной и динамичной глобаль­ной экономики и попытку перелома логики технологи­ческого развития. Такие переломы оказались возможными в конкретные моменты в конкретных местах, например, когда такие страны, как Германия или Япония, жерт­вовали собой ради национального признания, — но со­мнительно, может ли весь мир в целом совершить такой перелом достаточно надолго. Германией и Японией дви­гало, желание навязать признание своего превосходства в войнах первой половины двадцатого века, но при этом они считали, что защищают свою экономику, завоевы­вая себе нео-меркантилистское Lebensraum (Жизненное пространство (нем)) или «сферу со-процветания». Последующий опыт показал обеим стра­нам, что экономической безопасности куда проще было бы достичь либеральной свободной торговлей, чем вой­ной, а путь военных завоеваний для экономических цен­ностей полностью деструктивен.

При взгляде на современную Америку мне не кажет­ся, что мы столкнулись с проблемой избытка мегалоти­мии. Те серьезные молодые люди, которые толпами идут в школы права и бизнеса, трудолюбиво заполняют свои резюме в надежде поддержать стиль жизни, который, как они считают, им положен, — мне кажется, что им куда больше грозит опасность стать последними людьми, чем оживить страсти первого человека. Для них либеральная идея наполнить жизнь материальными приобретениями и безопасным, разрешенным честолюбием слишком хорошо подходит. И трудно отыскать великие неудовлет­воренные стремления или иррациональные страсти под внешним обликом среднего юриста-стажера.

То же справедливо и для других регионов постисто­рического мира. В восьмидесятых годах лидеры большин­ства европейских стран не выказывали стремлений к ве­ликой борьбе или жертвам, имея дело с такими пробле­мами, как «холодная» война, уничтожение голода в треть­ем мире или военные, акции против терроризма. Были фанатики, вступавшие во Фракцию Красной Армии в Германии или в Красные Бригады в Италии, но это были считанные маргиналы-сумасшедшие, которых поддер­живала на плаву только помощь советского блока. Пос­ле великих событий осени 1989 года в Восточной Евро­пе значительная часть немцев засомневалась насчет мудрости объединения, потому что это обойдется слишком дорого. Это не признаки цивилизации, натянутой, как пружина, готовой принести себя в жертву на костер нового, еще невиданного фанатизма, — это признаки цивилизации вполне удовлетворенной своим настоящим и будущим.


Поделиться:



Последнее изменение этой страницы: 2017-05-05; Просмотров: 390; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.039 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь