Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
Общество и наука на Востоке и на Западе
Наука о науке. М., 1966. Стр. 149-177.
Когда в 1938 году у меня возникла мысль написать систематический, убедительный и объективный труд по истории научной мысли и техники в областях, находившихся под влиянием китайской культуры (1), я считал, что основной проблемой будет вопрос о том, почему современная наука, какой мы ее знаем с семнадцатого столетия, с Галилея, не развилась ни в китайской, ни в индийской цивилизации, а возникла именно в Европе. Но годы шли, и по мере того, как обнаруживались новые факты о китайской науке и о китайском обществе (2), я начал уяснять, что есть еще и второй вопрос не меньшей важности: вопрос о том, почему между I веком до н. э. и XV веком н. э. китайская цивилизация была более высокой, чем западная, с точки зрения эффективности приложения человеческих знаний к нуждам человеческой практики. Ответы на эти вопросы, мне кажется, нужно искать, прежде всего, в социальных, духовных и экономических структурах различных цивилизаций. Сравнение Китая и Европы особенно поучительно и наглядно потому, что здесь исключен климатический фактор; в широком смысле климатические условия области влияния китайской культуры близки к климатическим условиям Европы. О Китае никто не мог бы сказать, как это иногда делают в отношении Индии, что чересчур жаркий климат препятствует развитию современной науки (3). Хотя природные, географические и климатические условия, бесспорно, играют большую роль в формировании специфических черт культуры, я не склонен считать, что именно это является определяющим для индийской культуры. В случае с Китаем такая гипотеза вообще не имела бы почвы. С самого начала я весьма скептически относился к ценности «физио-антропологических» или «расово-духовных» факторов любого сорта, которые находят поддержку у достаточно широкого круга людей. Все то, что я узнал за последние тридцать лет, с момента моих первых личных контактов с китайскими друзьями и коллегами, только укрепило меня в этом скептицизме. Китайцы оказались именно такими, какими их увидел много столетий назад Джованни из Монтекорвино, di nostra qualita, то есть такими же, как мы. Я считаю, что огромные исторические различия между культурами могут найти объяснения только в рамках социологических исследований и что когда-нибудь проблема будет решена именно на этом пути. Чем более глубоко я погружаюсь в детали исторических достижений китайской науки и техники до того времени, когда наука и техника Китая, как и другие этнические потоки культуры, стали вливаться, в море современной науки, тем больше я убеждаюсь в том, что причины именно европейского происхождения науки можно искать в особенностях социальных и экономических условий, которые преобладали в Европе в эпоху Ренессанса. Эти «причины не имеют отношения ни к складу китайского разума, ни к специфике китайской духовной и философской традиции. Во многих отношениях как раз эти стороны китайской культуры ближе к современной науке, чем мировоззренческие нормы христианства. Подобная точка зрения может считаться марксистской или любой другой, но для меня она убеждение, основанное на опыте жизни и исследований. Учитывая сказанное, мы, как историки науки, обязаны рассмотреть некоторые существенные особенности военно-аристократического феодализма Европы, в недрах которого мог бы зародиться торговый и промышленный капитализм вместе с Ренессансом и Реформацией, и рассмотреть такие особенности других видов феодализма (если таковые действительно обнаруживаются), которые были бы характерны для средневековой Азии. С точки зрения науки нам, если мы хотим решить проблему, во всяком случае, нужно иметь нечто особенное, нечто отличающееся от условий в Европе. Именно поэтому я никогда не симпатизировал тому частному течению марксистской мысли, которое ищет жестких и универсальных формул для всех этапов общественного развития, через которые «должны пройти» все цивилизации. Уже самый ранний из этих этапов, первобытный коммунизм, порождает множество споров. За некоторыми заметными исключениями (Гордон Чайлд, например), западные антропологи и археологи отвергают, как правило, концепцию первобытного коммунизма. Вместе с тем мне всегда казалось весьма существенным для исследования и разумным считать, что до появления классовой дифференциации существовала какая-то исходная нерасчлененная форма общества, и по ходу изучения древнего китайского общества я обнаруживаю, что черты такого нерасчлененного общества просматриваются время от времени через многовековой туман. Нет каких-либо фундаментальных трудностей и на другом конце исторической цепи, на этапе перехода от феодализма к капитализму, хотя, конечно, переход этот невероятно сложен в деталях и требует еще большой исследовательской работы. Остается, в частности, ускользающим от наблюдения сам механизм связи между социально-экономическими изменениями и подъемом современной науки, которую можно было бы определить как успешное приложение математизированных гипотез к систематическому экспериментальному исследованию природы. Независимо от теоретических склонностей и предубеждений все современные историки с необходимостью вынуждены признавать, что подъем современной науки происходил pari passu, из одного корня с Ренессансом, Реформацией и подъемом капитализма (4), что существует интимнейшая связь между социально-экономическими изменениями, с одной стороны, и успехами «новой или экспериментальной» науки — с другой, хотя эти тонкие отношения весьма сложно поймать сачком определений. Об этом можно бы говорить весьма много, например о жизненно важной для науки роли «высокого ремесленного мастерства», его объединения с учеными-схоластами того периода (5), но настоящая статья не место для такого разговора; мы ищем нечто другое. Пока для нас существенно одно — возникновение и развитие науки произошло в Европе, а в других районах этого не случилось. При сравнении состояний Европы и Китая наиболее важными и вместе с тем наиболее темными проблемами являются следующие: а) насколько и в каком именно отношении китайский средневековый феодализм (если этот термин применим для Китая) отличался от европейского феодализма; б) прошел ли Китай (или соответственно Индия) через «рабовладельческий строй» того типа, который имел место в Греции классического периода и в Риме. Вопрос, конечно, не столько в том, существовал ли институт рабства, это совсем другая проблема, а в том, основывалось ли общество на этом институте рабства. В молодости, когда я еще работал в биохимии, на меня большое впечатление произвела книга Карла Виттфогеля «Экономика и общество Китая», которую он написал в тот период, когда был еще более или менее ортодоксальным марксистом в догитлеровской Германии (6). Виттфогеля особенно интересовало развитие концепции «азиатского бюрократизма» или, как его теперь называют китайские историки, «бюрократического феодализма». Концепция взята из работ Маркса и Энгельса, которые основывали ее на свидетельствах XVII века, собранных французом Франсуа Бернье, врачом могольского императора Индии Ауренгзеба (7). Маркс и Энгельс говорили об «азиатском способе производства». Как в различных контекстах они определяли этот термин и как его должно определять в наше время — это сегодня является предметом оживленной дискуссии почти во всех странах. В широком смысле речь идет о возникновении бюрократического в своем существе государственного аппарата, которым управляла ненаследственная элита. Государственный аппарат опирался на большое число сравнительно автономных крестьянских общин, сохранивших черты рядовой организации с незначительной или вовсе отсутствующей дифференциацией труда между сельским хозяйством и ремеслом. Форма эксплуатации состояла главным образом в сборе налогов для централизованного государственного аппарата, то есть для императорского двора и многочисленных представителей государственной бюрократии. Необходимость государственного аппарата оправдывалась двойной его функцией: с одной стороны, государство обороняло весь район (сначала древнее «феодальное» государство, а позднее всю Китайскую империю), а с другой — государство организовывало общественные работы и руководило ими. Без риска впасть в противоречие можно сказать, что во всей китайской истории организационная функция была важнее военной, и как раз эту особенность Китая сумел подметить Виттфогель. Топографическая специфика страны и потребности сельского хозяйства с самого начала вынуждали вести гидрологические работы в крупных масштабах, чтобы, во-первых, регулировать большие реки для зашиты от наводнений и тому подобных неприятностей, во-вторых, использовать воду для ирригации, особенно в районах заливного выращивания риса, и, наконец, для создания разветвленной сети каналов, по которым можно было бы доставлять налог в виде зерна на сборные пункты, а оттуда — в столицу. Во все времена величайшим национальным героем Китая оставался специалист-гидролог. Все эти потребности, кроме налоговой эксплуатации, вынуждали использовать подневольный труд, и можно сказать, что единственной повинностью автономной крестьянской общины по отношению к государственному аппарату была выплата налога и питание занятого на общественных работах населения, когда общинам приходилось выделять людей на эти работы2. Кроме этого, государственная бюрократия брала на себя функцию общей организации производства, то есть отвечала за широкую сельскохозяйственную политику, что теперь дает повод оправдывать существование государственного аппарата в обществах этого типа как «высшее экономическое командование». Среди прославленных в древности великих государственных деятелей только в Китае мы обнаруживаем руководителей инженерных и сельскохозяйственных работ, таких, как Шу Кун, Шу Ту, Шу Нун. Не следует также забывать и о том, что «национализация» производства соли и железа (единственные продукты, которые приходилось перевозить, так как они производились не везде) была предложена в V веке до н. э. и практически проведена в жизнь во II веке до н. э. Еще во времена Ханьской династии существовало государственное производство алкогольных напитков, и есть много других примеров государственных монопольных производств при следующих династиях. Если внимательнее приглядеться к деталям, то проясняются и некоторые новые аспекты. Выясняется, например, что продукт крестьянского труда был не в личной, а в общинной собственности, что теоретически вся земля империи принадлежала императору и только ему одному. Сначала существовало что-то близкое к фамильной собственности на землю, но этот институт не развился в Китае, в формы, сравнимые с феодальным поместным владением Запада: китайское общество не сохранило систему первородства. перехода собственности к старшему сыну. Поэтому все земельное имущество должно было дробиться на участки всякий раз, когда менялся глава семьи. И еще, в китайском обществе совершенно отсутствует идея_ города-государства. Города строились преднамеренно, как узловые пункты единой административной сети, хотя впоследствии, несомненно, некоторые из них стихийно вырастали в торговые центры. Каждый город был укрепленной крепостью, которой владел принц или сам император, представленный гражданским губернатором и его военным советником. Поскольку экономическая функция в китайском обществе всегда была значительно важнее военной, не приходится удивляться тому, что гражданский губернатор был обычно более уважаемым лицом, чем военный советник — начальник гарнизона. И наконец, рабы, вообще говоря, не использовались в сельскохозяйственных работах и лишь ограниченно использовались в ремесле. На протяжении многих веков рабство носило в основном домашний, можно даже сказать «патриархальный» характер. В более поздних и высокоразвитых формах, каким мы его застаем в Танский и Сунский периоды, «азиатский способ производства» складывается в социальную систему, которая хотя и была «феодальной» в том смысле, что большая часть богатства приобреталась в результате эксплуатации крестьянства (11), но вместе с тем носила ярко выраженный бюрократический, а не военно-аристократический характер. Нельзя недооценивать силу гражданской традиции в китайской истории. Императорская власть осуществлялась не через иерархию имеющих поместья баронов, а через развитую и гибкую сеть гражданских служб, которая известна на Западе как «мандаринат» — институт, не использующий наследственную передачу имущества и власти. Мандаринат обновлялся с каждым новым поколением, и после тридцати лет изучения китайской культуры я могу сказать только одно: именно этот институт в значительно большей степени, чем другие, помогает понять суть и смысл китайского общества. Я считаю, что как раз мандаринат делает в принципе возможным анализ того, почему «бюрократический феодализм» в Азии сначала способствовал росту знания о природе и применению этого знания на пользу людям, а затем стал препятствовать подъему капитализма и современной науки, тогда как европейская форма феодализма действовала как раз наоборот, если иметь в виду разложение феодализма и становление нового, основанного на товарном производстве общества. Товарный способ производства, как основа государственности, никогда не мог бы возникнуть в китайской цивилизации, поскольку основные концепции мандарината исключали не только Принцип наследственного аристократического феодализма, но и систему ценностей богатого купечества. Накопление капитала в китайском обществе могло, конечно, иметь место, но использование капитала в промышленных частных предприятиях постоянно подавлялось ученой бюрократией, поскольку это была единственная форма социальной активности, которая могла бы угрожать их привилегиям. Поэтому купеческие гильдии Китая никогда не достигали статуса и силы купеческих гильдий в городах-государствах европейской цивилизации. Множество фактов позволяет утверждать, что социально-экономическая система средневекового Китая была во многих отношениях более рациональна, чем та же система средневековой Европы. Еще во II веке до н. э. возникла вместе с древней традиционной «рекомендацией выдающихся талантов» система государственных экзаменов на занятие должностей. Экзамены привели к тому, что более двух тысячелетий мандаринат поглощал все лучшие умы нации, причем такой нации, которая занимает половину континента. Это совершенно непохоже на европейскую ситуацию, где лучшие умы не имели особой склонности появляться на свет в семьях феодалов, и того менее — в узкой группе старших сыновей феодалов. Конечно, некоторые черты бюрократизма были и в средневековом европейском обществе, такие, как институт округов, где можно было дослужиться до генерал-губернаторского чина, а также широко распространенный обычай использовать епископов и духовных лиц в качестве администраторов от имени короля, но все это не идет ни в какое сравнение с тем постоянным выкачиванием административных талантов, которое было реализовано в китайской системе. Более того, дело не ограничивалось простым выдвижением административных талантов на соответствующие бюрократические посты. Конфуцианское учение пользовалось в Китае таким влиянием, что представители других групп населения в значительной мере осознавали b признавали свою меньшую значимость в общем порядке вещей. Когда я недавно рассказывал об этом в университетской среде, мне задали интереснейший вопрос: «Как могло случиться, что на протяжении всей китайской истории военные мирились с тезисом о собственной неполноценности по сравнению с гражданскими властями? » Ведь, в конце концов, «власть меча» была непререкаемым аргументом в других цивилизациях. Ответ, видимо, следует искать в том, что имперские дары распределялись бюрократией (13), что в Китае развит культ буквы (14), что в Китае с древних времен широко распространено убеждение: меч может завоевать, но удержать завоеванное может только разум. Есть любопытная легенда о первом императоре династии Хань, который проявлял пренебрежение к дворцовому ритуалу, разработанному придворными философами, пока один из философов не заявил: «Можно завоевать империю верхом на коне, но управлять империей с седла нельзя». После этого император восстановил вce обряды и церемонии пышного придворного этикета (15). В древние времена выдающийся деятель Китая мог быть одновременно и гражданским чиновником и военным. Но важно то, что военные чувствовали и признавали свою неполноценность; многие из них были неудачниками из среды гражданских чиновников. Конечно, и в Китае сила становилась верховным авторитетом и высшей санкцией, как и во всех обществах, но все дело в том, о какой силе идет речь, о моральной или о чисто физической? Китайцы всегда считали, что только моральная сила способна к длительному действию, и то, что завоевано силой физической, удержать может лишь сила моральная. Одним из существенных факторов китайской жизни была высокая культура устной и письменной речи (16). Доказано, что в древнем Китае прогресс наступательного оружия — арбалет — зашел много дальше, чем прогресс в защитной броне. Древность знает множество случаев, когда вооруженный арбалетом простолюдин или крестьянин убивал феодала — ситуация, мало похожая на европейскую, где рыцарь в тяжелом вооружении пользовался в средние века всеми преимуществами неуязвимого человека. Возможно, что как раз сравнительная беззащитность человека заставила конфуцианство подчеркивать роль убеждения. Китайцы — это наши виги, которым «нужна не сила, а доказательства». Китайского крестьянина, например, трудно было силой заставить подняться на защиту границ государства по той простой причине, что он мог бы для начала пристрелить своего принца. Но когда философам, патриоты они или софисты, удавалось убедить крестьянина в том, что воевать за империю необходимо, тогда крестьянин шел в поход. Отсюда постоянное присутствие в классических и исторических китайских текстах того, что можно было бы назвать «пропагандой» (не обязательно в плохом смысле) и что создает своего рода «персональное уравнение» («personal equation»), для которого историк должен дать свое собственное решение. В самом этом факте нет ничего специфически китайского, предубеждения и предвзятости— общемировое явление, которое можно обнаружить и у Иосифа Флавия и у Гиббона, но синологу всегда приходится держаться настороже: пропагандистские акценты указывают, как правило, на уязвимые места цивилизованного гражданина. В этой связи интересен еще один довод, а именно тат факт, что китаец есть прежде, всего крестьянин, а не скотовод или мореплаватель (17). Скотоводство и мореплавание развивают склонности к командованию и подчинению. Ковбои или пастухи гоняют своих животных, капитаны отдают приказы команде, и пренебрежение к приказу может стоить жизни любому на корабле. Но крестьянин, если он сделал все, что положено, вынужден ждать урожая. Одна из притч китайской философской литературы высмеивает человека из царства Сун, который проявлял нетерпение и недовольство, глядя, как медленно pacтyт злаки, и принялся тянуть растения, чтобы заставить их вырасти скорее (18). Сила всегда признавалась малоперспективным образом действий, поэтому именно гражданское убеждение, а не военная мощь, считалось нормальным путем ведения дел. Все сказанное о положении солдата по отношению к позиции гражданского чиновника имеет силу и для противопоставления: гражданский чиновник — купец. Богатство само по себе ценилось мало. Оно не имело моральной силы. Оно могло дать удобства, но не мудрость, поэтому богатство в Китае сравнительно мало способствовало росту престижа. Единственной мечтой любого купеческого сына было стать ученым, пройти имперские экзамены и высоко подняться по бюрократической лестнице. В течение многих поколений это стремление приводило в действие всю бюрократическую систему. Я не уверен, что в наше время это стремление исчезло. Оно, видимо, живет, хотя и в новой, более высокой форме. В конце концов партийный работник, положение которого не зависит от случайностей рождения, как и в древности, равно презирает и аристократическую утонченность и меркантилизм. В каком-то смысле социализм, как дух неугнетенной справедливости, был заключен в бутылке средневекового китайского бюрократизма (19). Древние китайские традиции было бы легче согласовать с будущим научным миром международного братства, чем традиции Европы. Между 1920 и 1932 годами в Советском Союзе вели широкую дискуссию о том, что понимал Маркс под «азиатским способом производства», но на Западе почти не знают об этой дискуссии, поскольку ее материалы никогда не переводились. Если сохранилась хоть одна копия русских отчетов, то было бы крайне желательно издать материалы дискуссии на западных языках. У нас не было возможности изучить результаты дискуссии, но победу, видимо, одержали те, кто возражал против каких-либо отклонений от принятой последовательности: первобытный коммунизм — рабовладельческое общество — феодализм — капитализм — социализм. Атмосфера догматизма, которая преобладала в социальных науках под влиянием культа личности, несомненно, сыграла некоторую роль и в этой дискуссии (20). Сейчас появилось новое поколение авторов, которые выражают беспокойство английских марксистов по поводу того, что «феодализм» становится бессодержательным термином (21). «Очевидно, — говорят они, — что социально-экономическая формация, имеющая равную силу и для Руанда-Урунди и для Франции 1788 года, для Китая 1900 года и для норманнской Англии, рискует потерять какое-либо специфическое содержание и стать бесполезной в научном анализе». Подразделения действительно необходимы. Примечательная черта этих новых работ в том, что их авторы, видимо, мало знают о взглядах Маркса и Энгельса. «Азиатский способ, — говорит один из них, — устаревший термин, который давно уже вышел из употребления» (22). И вместе с тем тот же автор весьма дельно ставит и анализирует проблему задержанного развития ряда азиатских и африканских государств и рекомендует «реабилитировать «азиатский способ» Маркса или даже несколько «способов», с тем чтобы стало возможным различение по региональным особенностям». Он же рекомендует термин «протофеодальный» для обозначения исходной простой формации, которая затем развивается различными путями. Когда в современной марксистской литературе упоминают Виттфогеля, то всегда это делается с антипатией. Происходит это потому, что в гитлеровский период Виттфогель эмигрировал в США, где работает до сих пор, и многие годы был активным участником интеллектуальной холодной войны. Те авторы, которые рассматривают его недавнюю книгу «Восточный деспотизм» (23) как пропагандистский выпад против прошлого и настоящего России и Китая, во многом, безусловно, правы. Виттфогель сейчас занят тем, что стремится все злоупотребления власти, идет ли речь о тоталитарном или любом другом режиме, приписать принципу бюрократизма. Но сам факт, что он стал противником идей, которые разделяются мною и многими другими, не меняет того обстоятельства, что именно Виттфогель выдвинул когда-то эти идеи и блестяще обосновал их. Поэтому я восхищаюсь его первой книгой и отвергаю последнюю. Виттфогель во многом, вероятно, утрирует и упрощает, но я все же не думаю, что его теория «гидравлического общества» («hudraulic society») ошибочна в своем существе. Я тоже считаю, что огромный размах общественных работ (регулирование стока рек, ирригация, строительство каналов) имел в китайской истории и ту социальную функцию, что по ходу строительства нарушались границы отдельных феодальных и дофеодальных владений. Это неизбежно приводило к coсpeдоточению власти в центре, то есть к возникновению над раздробленной массой «родовых» деревенских кланов (24) единого бюрократического аппарата. Я считаю, что мелиорация играла важную роль в становлении китайского феодализма именно как феодализма «бюрократического». Конечно, с точки зрения историка науки и техники не имеет особого значения, в каких именно деталях китайский феодализм отличался от европейского. Важно лишь, чтобы отличие было достаточно большим (я убежден, что таким оно и было), чтобы объяснить полное подавление капитализма и науки в Китае и успешное их развитие на Западе. Что же до бюрократии как таковой, то просто неумно раскладывать все социальное зло у ее порога. Напротив, в течение столетий бюрократия была великим инструментом социальной организации людей. Более того, и в будущих столетиях бюрократия никуда от нас не уйдет, если человечество намеренно сохраниться. Фундаментальная проблема состоит не в уничтожении, a в гуманизации бюрократий, с тем чтобы использовать лишь нужную часть ее организующей силы на благо людям. Но так или иначе бюрократия всегда будет существовать. Современные общества основаны на науке и технике, и чем больше будет устанавливаться эта взаимная связь, тем более организованной и совершенной будет бюрократия. Неправомерно сравнивать бюрократическую систему, развившуюся на базе подъема науки, с любой предшествующей бюрократической системой, которая когда-либо существовала. Современная наука дает нам большой арсенал средств от телефона до вычислительной машины, которые теперь и только теперь могут помочь процессу гуманизации бюрократии. В своей целевой части этот процесс во многом может ориентироваться на то, что существенными сторонами входит в конфуцианство, даосизм, раннее христианство, а также и в марксизм. Термин «восточный деспотизм» напоминает спекулятивные построения французских физиократов восемнадцатого столетия, на которых большое впечатление произвела социально-экономическая структура Китая, какой она представлялась в то время (25). Эта структура была для физиократов, конечно, «просвещенным деспотизмом», который им очень нравился, а не угрюмым и ужасающим плодом воображения Виттфогеля. Последнюю книгу Виттфогеля синологи всего мира приняли с неодобрением, поскольку в ней во многих случаях тенденциозно подобраны факты. Нельзя, например, говорить о том, что в средневековом Китае не было просвещенного общественного мнения. Напротив, ученая прослойка и ученая бюрократия создавали весьма широкое и действенное общественное мнение. Бывали случаи, когда император мог сколько угодно приказывать, а бюрократия не подчинялась (26). Теоретически император мог считаться абсолютным правителем, но на практике его власть была ограничена традициями и обычаями, которые век за веком находились под воздействием конфуцианской интерпретации исторических текстов. Китай всегда был «однопартийным» государством, и правящей партией в стране была более двух тысячелетий конфуцианская партия. По моему мнению, термин «восточный деспотизм» в устах Виттфогеля не более оправдан и правомерен, чем тот же термин в устах французских физиократов; я никогда не пользуюсь этим термином. Вместе с тем есть много марксистских терминов, старых и новых, которые я также затрудняюсь принять. В некоторых работах, например, «идеальная государственная структура» противопоставляется «реальному субстрату» независимых крестьянских деревень. Такое противопоставление не кажется мне оправданным, поскольку работа государственного аппарата в своей области столь же реальна, как и работа крестьянина на поле. Не нравится мне и термин «автономный», когда его прилагают к крестьянской общине; он, как мне представляется, верен лишь в ограниченном смысле. Истина же состоит в том, что нам крайне нужно создать совершенно новую систему терминов, поскольку здесь мы имеем дело с общественными структурами, которые далеко отходят от известных на Западе форм. При разработке новой системы терминов я бы предложил использовать китайские корни, а не настаивать на приложении греческих и латинских корней к общественным явлениям, которые резко отличаются от известных нам из собственной истории. Для бюрократии мог бы оказаться полезным термин «куанляо». Если бы у нас была более адекватная терминология, мы могли бы проанализировать и некоторые другие проблемы. Я имею в виду тот примечательный факт, что японское общество было Значительно ближе к западноевропейскому социальному стандарту, и как раз оно оказалось более приспособленным к развитию современного капитализма. Сам этот факт давно уже признан историками, но в недавних исследованиях вскрывается, похоже, конкретный механизм, благодаря которому японское военно-аристократическое феодальное общество могло породить капитализм, а китайское бюрократическое общество было не в состоянии это сделать (27). Теперь я должен сказать нечто, хотя и не очень многое, о «рабском обществе». Исходя из моего собственного знакомства с китайской археологией и литературой, что в данном случае имеет значение, я не склонен считать, что китайское общество, даже в периоды Шен и Чжоу, было основано на рабском труде в том самом смысле, в каком это можно применить к западным античным культурам. Здесь я, к сожалению, расхожусь с некоторыми современными китайскими учеными, на которых глубокое впечатление произвела «одноколейная» гипотеза стадийного развития общества, укрепившаяся в марксистской теории за последние двадцать или тридцать лет. Проблема все еще остается весьма спорной и требующей обсуждений; мы не можем сказать, что достигли определенности хотя бы в одном из ее аспектов. Несколько лет назад в Кембридже был собран симпозиум по рабству в различных цивилизациях. В ходе обсуждений всем участникам пришлось согласиться, что реальные формы рабства в китайском обществе весьма отличаются от форм, известных в других странах. Господство клана и семейного долга делает сомнительной саму возможность считать кого-нибудь в подобной цивилизации «свободным» в западном смысле термина. Но, с другой стороны, — и это противоречит убеждению многих — трудовое рабство в Китае было весьма редким явлением (28). Фактом остается то, что ни западные синологи, ни сами китайские ученые, никто пока еще не знает достаточно полно, каким был статус холопских или полухолопских групп в различные периоды китайской истории, а таких резко различающихся групп было много. Здесь еще нужны глубокие исследования, но, как мне кажется, уже теперь ясно, что ни в экономической, ни в политической области трудовое рабство не было основой всего социального механизма китайского общества в том смысле, в каком рабский труд был некогда основой социальности на Западе (29). Хотя вопрос о рабовладельческом базисе общества имеет некоторое значение лишь в тех пределах, в которых он проясняет положение науки и техники в античной Греции и Риме, он не так уж важен для проблемы происхождения современной науки на Западе в период позднего Ренессанса, что, собственно, и было первоначально центральным пунктом моих исследований. Но будь такое рабство в Китае, оно наложило бы свой отпечаток на все достижения китайского общества в приложении знания о природе к человеческим нуждам в течение четырнадцати столетий нашей эры и четырех или пяти столетий до нашей эры. Но ничего этого нет. Разве не удивительно, что Китаю нечего показать, что шло бы в сравнение с галерами рабов в Средиземноморье? Парус (а пользовались им весьма искусно) был универсальным движителем на всех китайских кораблях с древнейших времен. У Китая просто нет свидетельств массового применения рабочей силы, сравнимых, например, с гигантскими стройками древнего Египта. К тому же, и это тоже весьма примечательно, до сих пор не обнаружено ни единого серьезного случая отказа в Китае от изобретений из-за страха перед безработицей. Если китайская рабочая сила была действительно такой огромной, какой она кажется большинству, то трудно понять, почему бы ей не проявляться время от времени в концентрированных формах. С другой стороны, для древних времен китайской культуры мы обнаруживаем множество примеров применения орудий, облегчающих человеческий труд, причем возникали эти орудия значительно раньше, чем в Европе. Примером может служить тачка, которую в Европе не знали до XIII века, а в Китае она известна с III века н. э., причем она определенно появилась века на два раньше. Вполне может оказаться, что как бюрократический аппарат объясняет невозможность самозарождения науки современного типа в китайской культуре, так и отсутствие массового рабского труда может объяснить значительные достижения китайской культуры в развитии чистого и прикладного знания в первые века нашей эры. Среди европейских социологов нового поколения в настоящее время делаются серьезные попытки заново проанализировать проблему «азиатского способа производства» (30). Частично это можно объяснить важностью подобных идей для понимания африканских обществ, которые сейчас возникают под названием слаборазвитых стран. Совершенно не ясно, применимы ли к этим обществам те ограниченные категории, которые считаются сегодня традиционными. Но наибольшим стимулом дискуссии было, пожалуй, опубликование в 1939 году в Москве работы самого Маркса, написанной в 1857—1858 годах и озаглавленной «Докапиталистические формы производства». Эта рукопись — одна из подготовительных работ к «Капиталу» и включена в его «Основные черты критики политической экономии», сборник статей, который опубликован вторым изданием в Герма- нии в 1952 году (31). К большому несчастью, этот текст Маркса не был известен участникам дискуссии двадцатых-тридцатых годов. Именно этот документ дает глубокое я систематическое изложение идей «азиатского способа производства». Один из важных вопросов заключается в том, считали ли Маркс и Энгельс «азиатский способ производства» чем-то качественно отличным от того или иного классически выделенного типа общества в остальных частях мира, или же они считали его только количественной модификацией одного из этих типов. Не совсем ясно, видели ли они в «азиатском способе» переходную структуру (которая была бы в определенных условиях способна к долговременной стабилизации) или же рассматривали «бюрократизм» как особый, четвертый, фундаментальный тип общества. Был ли «азиатский способ производства» простой вариацией классического рабства или классического феодализма? Некоторые китайские историки со всей определенностью говорят об «азиатском способе» как о специфической разновидности феодализма. Но Маркс и Энгельс иногда говорят о нем так, как если бы считали «азиатский способ производства» чем-то качественно отличным и от рабского и от феодального способа производства. Возникает также вопрос, насколько концепция «бюрократического феодализма» применима к Америке до появления Колумба или для других обществ вроде средневекового Цейлона. В последние годы к этой проблеме не раз возвращался Виттфогель, но без значительных результатов (работ по Цейлону у него нет), а молодые социологи исследуют проблему уже в другом плане (32). Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-05-29; Просмотров: 953; Нарушение авторского права страницы