Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология
Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии


Язык – компрессированное знание о мире



Представление о том, что в языке есть только общее, когда оно ложится на готовое, сложившееся, взрослое владение родным языком, теряет половину своей истинной глубины. В пояснение этой мысли обычно легко ссылаются на разнообразие вещей, включаемых в любой класс. На экзаменах неизменно повторяется один и тот же вечный пример: «Слово стол обобщает, потому что оно подразумевает большие и маленькие, круглые, овальные, письменные, обеденные и другие столы». Это верно, но мне всегда хочется отсечь завершающее слово столы.

Запрет, наложенный на употребление в ответе того слова, о котором задан вопрос (сейчас это слово стол), помог бы, мне кажется, почувствовать, насколько само обобщенное представление привязано к этому слову. Без него все множество «этих штук», на которых мы пишем или обедаем, круглых, прямоугольных, маленьких, больших, дубовых и пластмассовых, распалось бы, перестало бы быть «одним и тем же» для нашего сознания, подобно тому как предстают стул, кресло, табуретка, пуфик, козетка и др. Все названные предметы мы видим как разные.

Еще один такой же банальный пример – цвета. Белый – мел, молоко, сметана и снег, простыня и потолок. Красный – флаги, кровь, клубника, малина. Зеленое – листья, трава. Голубое – небо; но оно бывает и серым. Одежда бывает самых разных цветов. Но войдем в положение ребенка. Он должен научиться правильно называть цвета. Но ведь тем самым он должен научиться их различать! Научиться видеть различия! Определенным образом воспитать свои глаза и свой мозг. Это язык приказывает ему – различать цвета, но при этом отождествлять разные оттенки одного цвета. Вот досюда – синее, а оттуда – уже голубое, а отсюда – лиловое…

Спектр – это континуум, в нем нет «отдельных» цветов, нет границ. Но чтобы говорить, различать цвета, границы провести необходимо, и разные языки делают это не одинаково. Даже в европейских языках эти границы не вполне унифицированы – так, граница между синим и зеленым в немецком по сравнению с русским несколько сдвинута в сторону зеленого. Хантыйский язык вообще не различает эти два цвета, для их обозначения есть только одно слово – вусты. В алтайском языке фиолетовый не выделяется, не обозначается как особый цвет. В русском ведь тоже оранжевый и фиолетовый – не исконные слова. Пока слова лиловый, сиреневый не вошли в русский язык, эти цвета приравнивались к серому. Моя деревенская тетушка делила сирень на серую и белую. Сколько же раз о цвете разных вещей должен услышать ребенок, чтобы усвоить, в каких точках континуума проходят границы между коричневым и желтым, оранжевым и красным, зеленым и желтым, желтым и рыжим?!

Этот вопрос относится не только к цветам, но решительно ко всему: блюдце – тарелка – мисочка – таз…; трусики – штанишки – колготки – рейтузы…; носки – гольфы – чулки…; кофта – плащ – жакет – пальто – шубка… Всюду, за каждым словом – идея, представление, образ, противопоставленный другой идее, другому образу, за которым другое слово. Но между этими преставлениями так много общего, что остро необходимо уловить дифференцирующие их признаки: кресло мягкое с подлокотниками, а стул нет; табуретка тоже нет, но она и без спинки; диван – как кресло, но он для многих, а кресло для одного; скамейка, лавка, лавочка – тоже для многих, но деревянная и на улице, а диван дома…

Взрослый не знает, не помнит всех этих признаков: он забыл их, «сдал в архив», когда его владение речью стало автоматическим. На этом этапе к него сформировались уже такие представления, - они называются десигнатами слов, - в которые как-то встроены все эти дифференциальные признаки, и живая память может освободиться от этого груза. Но ребенок должен еще пройти этот путь, узнать объем и границы каждого слова, сформировать эти образы-десигнаты. И он решает эту задачу, иногда спрашивая, а чаще слушая и догадываясь, пробуя, ошибаясь: «Были раньше первобытные люди, а мы какобытные? » Учитывая поравки старших и снова дерзает, ошибаясь, - и так до пяти лет.

Кто, когда и зачем придумал, что если с блюдцем – то это чашка, а без блюдца – кружка; что стеклянная, на тоненькой ножке – рюмка, бокал, фужер, а без ножки – стакан (или стопка)? Так принято говорить по-русски, это надо запомнить. У каждого языка – свои причуды. Но главное не в этих причудах. Самое главное в том, что за формулой «это называется так-то» всегда стоит утверждение о том, что «между этим и тем», другим, усматриваются различия, значимые для носителей этого языка.

А с точки зрения человечества, человеческого разума как такового значимо вовсе не то, как русский (или татарский, или саамский) язык проводит границы между видами мебели для сидения, или между сосудами для разных напитков, или между цветами, между разными видами снега, ветров или песков. Все это очень важно, чтобы правильно говорить на некотором языке. Но гораздо важнее тот факт, что любой язык ставит нас перед необходимостью и одновременно дает нам возможность представлять континуум мирозданья как дискретное множество разных вещей, которое поддается упорядочению при помощи системы идей, являющихся значениями слов.

Эту задачу решает каждый человек, овладевая первым, родным языком. Соответствующая способность видеть мир через слова остается пожизненно, это необходимая компонента того качества, которое мы называем разумом. Овладевая вторым, пятым, пятнадцатым языком, мы вбираем в себя другие возможности членения мира, но первый язык потому и называется родным, что именно он становится нашими естественными «умственными очами». Тот тип членения мира, который предлагает нам он, остается для человека самым естественным и простым.

Люди, владеющие лишь одним языком, не изучавшие никаких других, не говорящие, не читающие на них, - монолингвы, - обычно с трудом представляют себе, что можно не различать того, что различает их язык, и зачем различать то, чего он не различает. Например, русские монолингвы естественно различают грамматические роды, и им странно, что англичане в формах глагола не различают пола лица. Зато как трудно дается даже русским освоение рода в немецком языке. В нем, как и в русском, различаются три рода, но границы между ними проведены совершенно иначе, например, нем. der Kugelschreiber «авторучка» - мужского рода, тогда как в русском женского; die Mine «стержень» - в немецком женского, а в русском мужского; das Mä dchen «девочка» - в немецком среднего, а в русском женского.

Каждый язык – особая, отличная от других система представлений о мире как о расчлененном множестве последовательно противопоставленных объектов. Каждый осознанный и выделенный словом или формой «кусочек действительности» какими-то признаками противостоит множеству других, в данной системе смежных с ним «кусочков действительности». В данной системе – потому, что само выделение этих «кусочков» как особых, отдельных обусловлено их соотнесенностью со знаками этого языка.

Уникальная призма родного языка стоит между человеком и мором с самого начала разумного существования человечества, с момента, когда каждый индивид входит в мир. Поэтому мы не замечаем ее и можем прожить все жизнь, не догадываясь о ее существовании. Только сталкиваясь с другими сетками, с возможностью другого членения мира, можно заподозрить относительную произвольность членения, предлагаемого нашим родным языком.

За каждым словом стоит определенное знание, добытое предками и переданное потомкам уже «готовым». Конечно, каждое новое поколение должно усвоить это знание. Но трудность усвоения не сопоставима с тем трудом, который затрачен на создание знания. На теорему Пифагора учитель затрачивает один урок – 45 минут. А сколько лет опыта, наблюдений, размышлений понадобилось, чтобы человеческий разум, разум Пифагора, смог сперва открыть, сформулировать эту теорему, а потом доказать ее? За Пифагором стоит вся ранняя история математических знаний, которые он усвоил.

Но ведь так же обстоит дело с каждым словом языка, с каждой его формой. Каждое слово – это успех познания, это рывок из тьмы. И никакая наука не спрессована так плотно, как знание, концентрированное в языке. Науки в современном понимании так молоды, - редкие насчитывают два десятка веков. Основы каждой науки изложены в нескольких томах, всех наук – в нескольких десятках томов. А язык прессовался в течение многих тысячелетий.

Каждая наука – это система знаний о какой-то одной стороне действительности. Язык – это знание обо всем. Все на свете мы познаем с его помощью: и далекие звезды, и собственные ощущения, боль и радость, тревогу, негодование, грусть… И структуру ландшафта: горы, реки, болота, пустыни и тундру. И типы человеческих личностей: храбрец и смельчак, трус, озорник, фифа и мымра, петух, подхалим, трудяга и гений… Виды почв, горных пород, виды растений, строение нашего тела. Для всего, чего может коснуться мысль, в языке есть соответствующие слова. И естественно, что все науки (кроме языкознания, о чем я уже говорила) начинались с наблюдений за «вещами» и процессами, которые были выделены и осознаны с помощью слов обычного разговорного языка.

Дальше, углубляясь в свой предмет, науки вырабатывают свой специальный язык. Вначале никаких терминов не было, науки говорили просто: собаку называли собакой, камень камнем, и звезды астрономы называли так же, как пастухи. Все корни наук уходят в естественные языки, и сами науки возвышаются над разговорными языками и заключенной в них информацией обо всем, как верхушки айсбергов возвышаются над их гигантскими подводными основаниями.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Язык как объект научного изучения

Самое первое, простейшее отношение, которое возможно между эмпирической наукой и ее объектом, – это наблюдение. Умение наблюдать у живых существ формируется задолго до появления не только науки, но и разума в человеческом смысле. Наблюдать умеют и животные, причем не только высшие. Люди же испокон веку наблюдают за естественным ходом процессов, имеющих для них жизненно важное значение. На базе наблюдений у них рождаются догадки и том, почему процесс протекает или протекал именно так, а не иначе, и что надо сделать, как поступить, чтобы направить его в нужную сторону. Мы знаем, как часто эти догадки бывали далеки от истины, - но любая догадка такого типа направлена на выяснение механизма, процесса, управляющих им сил и законов, в глубину, недоступную непосредственному наблюдению.

Затем на сцене появляется эксперимент. Эксперимент состоит в том, что интересующий нас процесс мы пытаемся воспроизвести искусственно, в условиях, которые нам хорошо известны, потому что мы сами организовали, устроили их в соответствии с нашими догадками и ожиданиями. В этой искусственной, подчиняющейся нам ситуации, мы можем по своей воле менять то или иное условие и наблюдать за тем, как в результате такого вмешательства изменится течение процесса. Если за каким-то вмешательством регулярно следует определенное изменение, мы устраиваем между этими фактами причинно-следственные отношения.

Но всем специальным экспериментальным методам предшествует наблюдение, без которого невозможна никакая наука. Наблюдение предшествует и теоритическому осмыслению фактов, и экспериментированию, и моделированию процессов. Но оно не только предшествует, на всех этапах развития науки наблюдение сопровождает все другие методы и всегда сохраняет среди них особое и, я бы сказала, главное место.

Поэтому до тех пор, пока некоторая наука или, точнее сказать, некоторая область искомого знания, некоторая сфера нашего интереса не имеет такого объекта, который она могла бы регулярно, систематически наблюдать, до тех пор «наука» эта еще не существует. Примером тому может быть «сфера интересов», которая связывается со словом «парапсихология»: телепатия, ясновидение, телекинез… Есть люди, начисто отрицающие саму возможность подобных явлений; есть верящие в них. Но никому еще, насколько я могу судить, не удалось поставить всерьез научное наблюдение за фактами подобного рода. Существование гипноза давно уже не вызывает сомнений, гипноз наблюдаем, в том числе и в лабораторных условиях, но подлинная природа его по-прежнему не ясна. Телепатия и телекинез в лабораторных условиях научному наблюдению пока не поддаются. Это, на мой взгляд, не доказывает невозможности самих явлений, - такую невозможность следовало бы обосновать теоретически. Но отсутствие объекта систематического наблюдения вполне убедительно свидетельствует о том, что парапсихология как наука пока не существует.

Языкознание, конечно, не парапсихология. Это вполне сложившаяся эмпирическая наука, которую никому не придет на ум ставить под сомнение. У этой науки есть собственный объект наблюдения, она располагает богатой, разветвленной системой приемов и методов наблюдения за своим объектом. Но дело в том, что этот объект наблюдения не вполне соответствует тому общепринятому представлению о языке, о котором мы говорили выше.

Мы говорили о том, что язык есть продукт коллективного творчества народа, что он является достоянием этого народа, что он хранится в коллективном сознании, которое в каждый данный момент бывает представлено множеством сознаний отдельных людей, носителей данного языка. Это так, - но тот язык, которым непосредственно владеет каждый из нас, язык, заключенный в нашем сознании (а правильнее сказать – в подсознании), не доступен наблюдению извне. Он доступен, да и то только в малой мере, внутреннему созерцанию, интроспекции.

Языкознание сложилось, сформировалось как наука в процессе наблюдений за другим объектом.

В общественное сознание, где хранится язык, наблюдателю доступа нет. Он не может проникнуть и в индивидуальное языковое сознание (подсознание). Но содержание нашего сознания выражается в речи, оно овеществляется, объективируется в сказанных или написанных фразах. Именно эти фразы, во всем их живом разнообразии, и являются главным объектом наблюдения для лингвиста, каким бы языком, какой бы стороной языка он не занимался.

Лингвистов всегда интересовало в первую очередь, больше всего именно содержание языкового сознания, а не психический или физиологический механизмы речевых процессов. Для нас существенно не столько то, что происходит в мозгу, - это проблемы психологии; и не столько то, что «делают» органы речи, - это специальные проблемы физиологии речи, экспериментальной фонетики; нам важно то, что получается в результате речевого процесса и его отдельного акта: продукт речи – высказывание.

Физиологические наблюдения над мозговым излучением, над биотоками мозга в самом лучшем случае могли бы показать, что в данный момент наблюдаемый человек находится в состоянии активной психической деятельности – речевой деятельности: он говорит, или пишет, или воспринимает чью-то устную или письменную речь. Все речевые процессы, в том числе и внутренняя речь, связаны с активностью определенных участков коры головного мозга и потому доступны для наблюдения физиологов. Известно, например (такая публикация была в журналах лет двадцать назад), что наблюдение с помощью соответствующих приборов за излучениями мозга спящего кота позволяет установить, в какой момент ему начинает что-то сниться и да какого момента продолжается сновидение. Однако отсюда еще бесконечно далеко до того, чтобы узнать, что именно ему снится. Точно так же и наблюдения над физиологическими процессами в мозгу человека не могут приблизить нас к пониманию структуры и содержания языковых форм, в которых осуществляется наше мышление.

Если бы интересующие лингвистов сведения о языке, правила разного рода, о которых мы говорили выше, хранились в сознании носителей языка в относительно ясной и четкой форме, как знания обычного типа, то объектом наблюдения для лингвистики, вероятно, мог бы служить индивид, а лучше – специальная группа мужчин и женщин разного возраста, хорошо владеющих родным языком. Формой активного наблюдения был бы прямой опрос носителей языка.

Было бы неверно сказать, что опрос по специальным программам не используется лингвистами в числе прочих методов получения лингвистической информации. И отбор информантов, и опрос, и запись ответов – важнейшая часть полевого исследования, которое особенно значимо при изучении бесписьменных и младописьменных языков. Но все-таки даже при изучении бесписьменных языков прямой опрос остается лишь вспомогательной процедурой, о чем подробнее мы будем говорить дальше. И это не может быть иначе, потому что лингвистическая информация, как мы уже видели, не содержится в сознании в сколько-нибудь отчетливой форме. Она упрятана глубоко в подсознании. Поэтому опрос носителей языка оказывается связан с принципиальными трудностями.

Таких принципиальных трудностей я вижу две. Одна из них связана с тем, что наше владение языком носит автоматический характер. Мы говорим правильно, «всё знаем и всё умеем» в родном языке именно тогда, когда говорим не задумываясь. Стоит задуматься - и непроизвольность, спонтанность речи исчезнет, мы начнём волноваться, появятся слова-паразиты, речь станет корявой… Это происходит даже в том случае, если от информанта не требуется ничего, кроме того, чтобы сказать, рассказать что-то хорошо известное на родном языке. Если же мы спросим что-то о самом языке, то можем ввергнуть нашего информанта в полнейшее недоумение. Можно ли, в самом деле, спросить – например, у какой-нибудь носительницы русского диалекта, - как будет родительный падеж какого-то слова, или сочетаются ли в этом диалекте деепричастия со своим подлежащим, или о чём-то подобного рода?

Вторая принципиальная трудность связана с тем, что информация, которая мы получаем от индивидов, когда спрашиваем об их родном языке, оказывается информацией не только, а иногда и не столько о языке, сколько о самом данном человеке. Чтобы разделить эти две информации, часто оказывается необходимым уже заранее располагать той самой лингвистической информацией, на которую ориентирован вопрос.

Примером тому может быть семантическая интерпретация, то есть толкование, образной, экспрессивной лексики; если мы спросим пять, шесть, восемь носителей русского языка, что имеют в виду, когда говорят о человек «тигр», «курица», «мымра», то получим столько разных ответов, сколько человек было опрошено. И только опросив несколько десятков людей, сможем более или менее объективно определить смысл образа. При этом каждый опрошенный, характеризуя «мымру» или другой образ, определённым образом охарактеризует самого себя – через свои симпатии и антипатии к отдельным сторонам данного образа.

Носители языка сами не знают, как получается, что они говорят правильно. Поэтому на вопросы, которые задаем им лингвист, они могут или совсем не найти ответа, или ответить по-разному и даже вразрез с тем, что спрашивающему уже известно заранее из других источников. А одним из таких источников бывает и языковая компетенция самого исследователя, особенно если он изучает свой родной язык.

Языковая интуиция, языковое чутье, которое у одних людей более тонкое, у других менее, есть не что иное, как конденсированный, но неосознанный, не рационализированный языковой опыт. Языковую интуицию следует отличать от непосредственного владения языком. Это уже не умение построить правильную фразу и понять ее, а умение ответить на вопрос о том, можно ли сказать так-то и так-то, будет ли это правильно, хорошо, красиво. Если так нельзя, нехорошо, то как перестроить фразу, чтобы она стала правильной.

К этим вопросам примыкают и вопросы о смыслах фраз и составляющих их форм: значат ли две данные фразы одно и то же – или разное? И если разное, точнее – не совсем одинаковое, то в чем состоит разница? Вопросы этого типа для носителей языка всегда бывают очень трудны. И, пожалуй, одинаково трудны они для образованных или малообразованных людей, для людей с филологической подготовкой и без нее. Чтобы убедиться в этом, можно сделать такой маленький опыт. Возьмем фразу: «Прежде чем выйти из дома, я выключил телевизор». Заменим в ней союз прежде чем союзом перед тем, как, а затем сопоставим эти фразы по смыслу и попытаемся ответить на поставленные выше вопросы.

Лингвист, стремящийся к получения научного, объективного знания о языке, должен строго отличать это научное знание от собственного интуитивного знания (представления) о том же предмете. Однако это не значит, что он должен «отключать» свою интуицию, оценивая и обрабатывая материалы, полученные от других источников, а особенно – сведения, полученные от других носителей языка.

Тот факт, что, спрашивая о языке, мы мешаем людям пользоваться языком, заставляем их думать о том, о чем думать им никогда не приходилось, давно известен полевым лингвистам, работающим с бесписьменными и младописьменными языками, и особенно диалектологам, которое имеют дело с носителями говоров, нередко близких к родному языку исследователя. Русский лингвист, приезжая в русскую же деревню, может говорить с селянами на свое обычном, естественном языке, - его, конечно, поймут. И тут особенно важна «заповедь полевого лингвиста»: не ставить прямых вопросов, добивать от информанта естественного, спонтанного произнесения слова или формы, за которыми охотится «исследователь». На прямой вопрос нередко отвечают так, чтобы не попасть впросак, не показаться деревенщиной, угодить спрашивающему, сказать так, как сказал бы он сам. При этом живая особенность диалекта, особенно нужная, важная диалектологу, может показаться носителям некрасивой, снижающей их престиж перед горожанином. Если спросить, например: «Как у вас говорят: апять, опять или упеть? » - информанты могут ответить: «Апять, апять у нас говорят, как в городе, так и у нас, без разницы! » - а через пять минут раздастся: «Гани её, заразу, упеть в агарод пашла! », «Упеть ети курицы на агарот лез`ли! »

Надо сказать, что прямые лобовые вопросы сбивают с толку не только носителя диалекта, они парализуют языковое чувство и носителя литературного языка, в том числе и самого лингвиста. Эта одна из причин, в силу которых исследователь родного языка не может быть надёжным информантом для самого себя. Попробуйте-ка ответить даже на такие простые вопросы, как:

1. Как вы обычно говорите: налей мне чая или чаю? Кваса или квасу? Снек-ыдёт или снех-ыдёт?

2. Говорите вы ноль или нуль? Шкап или шкаф?

3. Где вы ставите ударение в словах: столярам, шоферам, деревце?

4. Говорите ли вы тагда или тада? Кагда или када? Атцвёл или аццвёл?

5. Говорите ли вы машу рукой или махаю? Помаши или помахай?

Когда-то эти вопросы были заданы мне самой - в анкете, которую распространял Институт русского языка АН СССР. Я ответила, как мне тогда показалось, правильно, - но с тех пор уже 20 лет пытаюсь проверить, как же я действительно говорю. Но так и не знаю.

Однако отвлечемся сейчас от того факта, что прямые вопросы выводят из равновесия тот механизм, который мы хотим изучать, и обратим внимание на другую сторону дела. Представляя себе индивида как возможный объект наблюдения в языкознании, не забываем ли мы о том, что подлинный носитель языка – это общество? Индивид лишь исполняет предписанные ему законы и правила, воспроизводит те действия, которые запрограммированы не им. Воспроизведение всегда связано с какими-то помехами, шумами, отклонениями от заданного эталона. На чем же должен сосредоточить своё внимание языковед? Ведь его интересуют не механизмы воспроизведения, не возникающие при этом шумы, а именно сами воспроизводимы эталоны, общая система данного языка, которую нужно отделить от помех и шумов. Как это сделать?

Это очень сложная и интересная проблема. Она лежит на стыке сразу трех наук: лингвистики, психологии и психолингвистики – и заслуживает специального рассмотрения. Но сейчас достаточно, как мне кажется, будет сказать, что в рамках самой лингвистики обращение к сознанию носителя языка было и остается вспомогательной операцией. Лицо языкознания как науки определяется другими методами – и другим объектом наблюдения.

2. Тест как объект анализа.

Главным объектом наблюдения для языковедов на все времена, от самого зарождения науки о языке, были и остаются тексты.

Когда лингвист имеет дело с мертвыми языками, тексты оказываются для него единственным источником знания о том, как были устроены языки, на которых, может быть, уже много столетий никто не говорит. Какие законы и правила управляли речевым поведением людей, умерших сотни лет назад? Спросит об этом не у кого, кроме как текстов, которые были написаны при жизни исчезнувшего народа. У текста спрашивать можно, и он способен давать ответы на вопросы точно так же, как природа отвечает на вопросы естествоиспытателей. Текст, как и любой объект, естественный или искусственный, - будь то кристалл полевого шпата, звезда, каменное орудие, швейная машинка или живая клетка, - несет в себе самом самую точную информацию о том, что такое он есть и как он устроен. В частности, текст несет и информацию о том языке, на котором он написан. Нужно только суметь извлечь из него эту информацию, - а это далеко не всегда просто.

Если же речь идет о живых языках, то, кроме текстов, мы располагаем, в принципе, и другими источниками лингвистической информации. Однако ни один из них по своей значимости для лингвистики не может соперничать с текстом. И эта значимость особенно ярко обнаруживается тогда, когда лингвист приступает к исследованию живых, но бесписьменных языков, - языков, на которых не существует книг. С чего же мы начинаем работу с таким языком?

Мы начинаем с того, что сами создаем тот текст, или те тексты, которые потом будем исследовать. Лингвист берет тетрадь и записывает в нее на слух фразу за фразой на ещё неизвестном ему языке, слушая речь не умеющих писать носителей языка. Это единственно возможная, единственно правильная модель поведения языковеда, сталкивающегося с подобной задачей. Без текста работать он не может, тест нужен ему как воздух. И каждый, кто хоть немного знаком с наукой о языке, прекрасно знает о том, что именно текст служит нам надежным и верным объектом наблюдения и изучения. Тексты мы расписываем на карточки, находя в них интересующие, избираемые нами явления. Потом мы «тасуем» карточки, сравниваем, сопоставляем определенные отрезки текстов, формулируем возникающие у нас вопросы и затем снова ищем в текстах ответы на них, привлекая к анализу новые и новые текстовые материалы.

Выше, говоря об индивиде, носителя языка, информанте как о возможном объекте лингвистического наблюдения, я позволила себе на время отвлечься от нерасторжимой связи лингвистики с текстами. Эта связь такая привычная, такая естественная, что мы нередко не замечаем ее, как не замечаем воздуха, которым дышим. Между тем в отношениях «тексты - язык» есть такие аспекты, о которых полезно задуматься и специалистам и неспециалистам. Попробуем же поставить и обсудить некоторые из этих вопросов. Они кажутся мне достаточно серьезными, но в традиционном изложении лингвистических знаний для них не находится подходящего места. Вопросы эти состоят в следующем.

Согласимся ли мы назвать русским языком некоторой текст, написанный на русском языке? Очевидно, нет: ясно, что это разные вещи. Множество текстов, даже полную совокупность текстов на некотором языке, называют «корпусом языка», но не самим языком. Различие между текстом и языком становится предельно очевидным, когда мы имеем дело с текстом, написанным на неизвестном нам языке. В этом случае мы видим и понимаем, что обладание текстом: папирусом, пергаментом, каменной стелой, глиняной табличкой, исписанной буквами или иероглифами бумажной страницей – не приближает нас к задаче познания языка. Чтобы извлечь из текста какую-то лингвистическую информацию, мы должны хотя бы начерно прочитать и понять текст, то есть в какой-то степени уже знать язык, на котором он написан.

Теперь, ясно различив, разделив эти объекты совершенно разной природы, язык и текст, мы можем спросить: почему же, на каком основании в обычной исследовательской ситуации мы можем, позволяем себе использовать один объект – текст для получения знаний, которые будет относить к совершенно другому объекту – языку?

Являются ли те знания, которые мы получаем в результате наблюдений над текстами, исследования текстов, действительно знаниями о языках, то есть знаниями о «знаниях и умениях», которыми обладали создатели текста, о правилах и законах, которые управляли их речевым поведением и, неизвестные им самим, дошли до нас в этом продукте их творчества и труда?

Чтобы ответить на этот, чтобы ясно яснее представить себе те сложные, многосторонние отношения, которые связывают тексты и языки, постараемся глубже вдуматься в собственную природу текста и в то, какую он заключает в себе информацию.

§ 3.Текст как источник знания

В современном мире подавляющее большинство знаний о мире люди получают из текстов: о том, как устроена наша земля, о том, как работает наша печень, какие процессы протекают в доменной печи, что такое рейтинг, солнечное затмение, морские приливы … Даже о событиях в своей семье мы нередко узнаем из писем телеграмм.

Тексты, которые нас окружают, так разнообразны, что сразу непросто назвать объединяющий их признак. Что общего между учебником арифметики и романом Льва Толстого, бухгалтерской ведомостью и тетрадкой школьника? То, что все они написаны буквами на бумаге? С. 33 Но и это не обязательно, вспомним Розеттский камень с египетской надписью – текстом, расшифрованным Шамполином; или глиняные таблички с клинописной записью о Гильгамеше, или египетские папирусы или новгородские берестяные грамотки.

Слово текст подразумевает обычно материальный предмет с нанесенными на него графическими значками, из которых может быть извлечено сообщение, сформулированное на каком-либо языке. Текст – это результат целенаправленного, сознательного действия, на которое, по-видимому, способен на Земле только человек. Даже если иметь в виду тексты, которые порождают (или будут порождать) машины, - то ведь за машинами все равно стоит создавший их человек. Текст создается кем-то, почему-то, для чего-то и для кого-то. Он всегда имеет и Автора и Адресата.

Цели, с которыми создаются тексты, бывают очень различными. Прямая цель, состоящая в передаче информации по определенному адресу, редко выступает как основная. Ее скорее можно назвать ближайшей. За нею усматривается воздействие на Адресата, побуждение его к определенным размышлениям и действиям.

Цели, близкие и отдаленные, в разной мере осознаются авторами В самом тексте они обычно не формулируются, а если и формулируются, то это совсем не значит, что они именно таковы. Однако все содержание текста, вся его структура существенно определяется целью. Адресат только тогда адекватно воспринимает текст, когда он понимает целевую установку Автора.

Сложные переплетения жизненных целей пишущих вносят искажения в информацию о фактах и событиях; люди, ориентированные по-разному, разными глазами видят события, а в рассказе о них по-разному ставят акценты, опускают одни, акцентируют другие детали. Поэтому всякий текст наряду с информацией, которую пишущий хотел бы сообщить, несет в себе и другую, неявную информацию о самом себе. В жизни мы знаем и учитываем это. Так, получая письма от близких, делаем коррекцию на то, что один видит все в розовом, другой в черном цвете, или наоборот. Точно так же имя автора работы по нашей специальности обычно ориентирует нас относительно ожидаемого угла зрения на предмет и определяет меру доверия и интереса к работе.

Отношение Адресата – получателя текста к тексту я назвала бы (МИЧ называет) потреблением. В жизни мы говорим «читает», иногда «изучает» - например, студенты, аспиранты, научные работники изучают литературу по своей теме. Но речь идет не об изучении текстов как таковых, а только о тщательном извлечении заключенной в них информации о чем-то совершенно другом, о предмете, освещенном в тексте.

С. 34 Возможен и совершенно другой подход к тексту. Из текста можно извлечь информацию, которую Автор в нее не закладывал, а Адресат не извлекал. Это информация о самом тексте, на которую ориентированы палеография, текстология и лингвистика. Всякая вещь несет в себе богатейшую информацию о себе самой, - но ее можно извлечь только под определенным углом зрения. А чтобы она стала научным знанием ее нужно вписать в систему знания, составляющего данную науку. Знание, не увязанное с этим целым, всегда остается вне науки. Каждая из указанных наук характеризуется своим подходом к тексту, своей ориентированностью на определенный аспект текстовой информации, своими приемами работы с ним. Это относится и к другим наукам, работающим с текстом.

Историка и литературоведа, в отличие от палеографа, текстолога и лингвиста интересует в первую очередь содержание текста. Историку важна информация о событиях; но, чтобы использовать информацию, извлекаемую из текста, нужно знать, чему в ней можно доверять, а чему нельзя. Чтобы снять искажения, нужно вычислить угол зрения, под которым автор видел и описывал факты. Если у ученого есть уже социальный портрет автора, он может скорректировать переданную им информацию; если, наоборот, из других источников ясна «картина события», то его интерпретация данным автором позволяет оценить его идеологическую позицию, а тем самым яснее увидеть состояние общественной мысли. Но обычно текст проливает некоторый свет на оба эти предметы. «Информация» и «помехи» дополняют друг друга, переходят друг в друга.

Литературоведа интересует художественное произведение как проявление особой формы самосознания общества. Художественное произведение предлагает читателю некоторую модель действительности. Читатель, потребляя текст, следит за сюжетными перипетиями, за судьбами героев, эмоционально переживает их борьбу между собою и с роком, воспринимает образы как реальность. Ученый же исходит из того, что все это присутствует в книге ради определенной концепции жизни, ее ценностей, добра и зла, того, что есть, в отношении к тому, что должно было бы быть. Задача литературоведа извлечь из текста эту концепцию, понять и описать, что она из себя представляет: что сказано автором и как это сказано. И какие бы дальнейшие задачи он перед собой ни ставил, к тексту он обращается именно с этими двумя вопросами.

Историка и литературоведа, при всем различии их задач и подходов к тексту, объединяет именно интерес к той информации, которая вложена в текст его автором, хотя и для других Адресатов. Им не важно, что представляет собою этот материальный предмет: на какой бумаге, какими чернилами написаны «Бедные люди»,

с. 35 каким из немецких шрифтов напечатан «Фауст». Не важно - но только в конечном счете. Вот историк нашел интересный документ. Но подлинный ли он? Датирован ли? Как узнать, когда он написан, где и кем?

Палеография – специальная вспомогательная дисциплина. Она изучает фактуру текстов, подходит к ним как к материальным вещам: исследует качество бумаги, на которой писались книги и документы, устанавливает, где и когда она была сделана. И как сделана, каким способом – это тоже помогает датировать время ее изготовления. Очень помогают датировке водяные знаки – следы особых сеток, применявшихся при изготовлении бумаги; этих знаков было много, они собраны в специальных справочниках. Зная, когда появился тот или иной знак, мы можем быть уверены в том, что текст на бумаге с этим знаком не мог быть написан раньше этой даты. А так как бумага редко хранится больше полстолетия, то и верхнюю дату можно приблизительно наметить. Интересуют палеографию и почерки, закономерно меняющиеся с каждым полустолетием. При определении возраста и место происхождения рукописи учитываются и многие другие признаки: чернила, манера пагинации, расположение строк, способ брошюровки листов и др.


Поделиться:



Популярное:

Последнее изменение этой страницы: 2016-03-22; Просмотров: 784; Нарушение авторского права страницы


lektsia.com 2007 - 2024 год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! (0.069 с.)
Главная | Случайная страница | Обратная связь