Архитектура Аудит Военная наука Иностранные языки Медицина Металлургия Метрология Образование Политология Производство Психология Стандартизация Технологии |
ЯЗЫК И ПОЗНАВАТЕЛЬНЫЕ ПРОЦЕССЫ
Последовательность человеческого поведения, как таковая, объясняется исключительно тем фактом, что человек сформулировал свои желания, а затем и рационализировал их при помощи слов. Словесная формулировка желания заставляет человека стремиться вперед до тех пор, пока он не достигнет цели, даже если само желание дремлет. где-то внутри. Точно так же рационализация желания человека на основе какой-либо теологической или философской системы может убедить его, что он идет по правильному пути... С точки зрения психологии теология или философия могут быть определены как устройство, позволяющее человеку хладнокровно и упорно совершать действия, которые в противном случае ему пришлось бы выполнять только путем проб и ошибок, если у него возник бы непреодолимый порыв совершить эти действия... Не только во имя добра, но и во имя зла язык сделал нас людьми. Лишенные языка, мы были бы такими же, как собаки или обезьяны. Обладая языком, мы являемся людьми — мужчинами и женщинами, одинаково способными как на преступление, так и на героический поступок, на интеллектуальные достижения, недоступные ни одному животному, но в то же время часто на такую глупость и идиотизм, которые и не снились ни одному бессловесному зверю. Олдос Хаксли Человеческая культура, социальное поведение и мышление, как известно, не могут существовать вне языка. Эту мысль блестяще выразил Олдос Хаксли в только что приведенном отрывке. В этой главе мы попытаемся четко определить эти понятия и подробно рассмотреть некоторые из них. Если выразиться более точно, нас интересует, в какой степени язык может активно влиять на человеческие мысли и действия. Рассматривая развитие ребенка, мы должны выяснить, каким образом его речевое развитие может влиять на развитие его мышления. И наконец, мы подойдем к древнему и весьма интригующему вопросу: если люди говорят на разных языках, значит ли это, что мыслят они тоже по-разному? ЯЗЫК, РЕЧЬ И МЫШЛЕНИЕ Прежде всего являются ли мышление и речь неразделимыми? Этот старый вопрос не получил до сих пор четкого ответа ни в философии, ни в психологии. Наиболее категоричный утвердительный ответ принадлежит Дж. Уотсону, основателю американской бихевиористской психологии: «по-моему мнению, мыслительные процессы являются просто моторными навыками гортани» (1913). Американский бихевиоризм на заре своего развития не признавал никаких промежуточных переменных между стимулом и реакцией. Утверждение Уотсона, что мышление — это не что иное, как скрытая речь, является ярким выражением этой тенденции. Менее категоричную позицию занимают русские психологи, имеющие богатую историю. Одним из первых научную позицию по поводу этой проблемы определил в 1863 г. И. М. Сеченов, основоположник русской физиологии и учитель И. П. Павлова. Он писал, что, когда ребенок думает, он всегда при этом говорит. Мысль пятилетнего ребенка передается посредством слов или шепота, безусловно посредством движений языка и губ, то же самое часто происходит (а возможно, и всегда, но в различной степени) при мышлении взрослого человека (см. Сеченов, 1956). Таким образом, русские психологи придерживаются мнения, что мышление и речь тесно связаны в детстве, а затем, по мере развития, мышление взрослого в известной мере освобождается от языка — во всяком случае, от явных или скрытых речевых реакций. Наиболее крупный вклад в разработку этой проблемы внес выдающийся советский психолог Л. С. Выготский, работавший в 1930-е годы. В своей самой значительной работе «Мышление и речь», изданной в СССР вскоре после его безвременной смерти в 1934 г., Выготский развивает мысль о том, что и в филогенезе, и в онтогенезе имеются элементы невербального мышления (например, «практическое» мышление при решении практических задач), а также элементы неинтеллектуальной речи (например, эмоциональные крики), и пытается проследить взаимодействующее развитие этих двух элементов вплоть до того момента, когда речь начинает обслуживать мышление, а мышление может отражаться в речи. В этой главе мы еще вернемся к исследованиям советских ученых в этой области. Блестящие исследования развития познавательных процессов, проведенные Ж. Пиаже и его коллегами в Женеве, являются прямой противоположностью бихевиористской традиции. Согласно позиции, разделяемой школой Пиаже, развитие познавательных процессов осуществляется само по себе, а речевое развитие следует за ним или отражает его. Интеллект ребенка развивается благодаря взаимодействию с предметным миром и окружающими ребенка людьми. В той мере, в какой язык участвует в этом взаимодействии, он может способствовать развитию мышления и в некоторых случаях ускорять его, но сам по себе язык не определяет этого развития. Однако прежде чем анализировать эти проблемы человеческого развития, мы должны установить, могут ли вообще какие-либо интеллектуальные процессы, познавательные процессы высшего порядка протекать без участия языка. Рассмотрим несколько примеров. Прежде всего, мы не должны забывать о различии между языком и речью, о чем говорилось в начале этой книги. Речь — это материальный, физический процесс, результатом которого являются звуки речи, язык же — это абстрактная система значений и языковых структур. Поэтому Уотсон вообще не рассматривает связи языка и мышления; он скорее отождествляет речь и мышление. Такие психологи, как Выготский и Пиаже, рассматривали мышление и речь в той степени, в какой речь участвует в передаче знаний людьми. Но, точнее, они рассматривали связь между языком и мышлением, взаимоотношения внутренних языковых и когнитивных структур. Для них это внутреннее употребление языка необязательно должно проявляться в артикуляторных движениях голосового аппарата. Много аргументов было выдвинуто против категоричной гипотезы Уотсона (см., например, Osgood, 1952). Наиболее уязвимым следствием из гипотезы Уотсона является утверждение, что человек, лишенный возможности управлять своей речевой мускулатурой, должен потерять и способность мыслить. Поразительные данные, опровергающие этот вывод, приводит Кофер (Gofer, I960, р. 94—95). «Смит и его сотрудники (1947) изучали депрессивные и анестезирующие свойства яда кураре. Смит вызвался быть испытуемым в этом эксперименте. Один из видов кураре (d-тубокурарин) был введен Смиту внутривенно... Наступил полный паралич скелетных мышц, так что потребовался кислород и искусственное дыхание. Разумеется, в течение некоторого времени испытуемый был не в состоянии производить какие-либо двигательные или звуковые реакции. В своем отчете, продиктованном после прекращения действия яда, Смит утверждал, что голова у него была совершенно ясная и он полностью сознавал все, что происходило; он прекрасно изложил все, что ему говорили или делали с ним во время полного паралича. Он мог, очевидно, справляться и с простейшими задачами, если только мог найти какое-то средство коммуникации, например движение большим пальцем, после того как речь была потеряна. ЭЭГ была нормальной все время и соответствовала нормальной кривой». Итак, от наивного отождествления речи и мышления можно отказаться. Но можно ли мыслить без внутренней речи — то есть без какого-то внутреннего языкового опосредования, даже если оно не проявляется в явной или скрытой форме? Имеется целый ряд мыслительных процессов, которые можно считать доязыковыми или неязыковыми. Всем, вероятно, знаком малоприятный процесс поиска нужного слова или наиболее подходящего способа выразить свою мысль. Вряд ли кто-либо описал это явление лучше, чем психолог У. Джемс в своем знаменитом учебнике «Краткий курс психологии» (James, 1892, р. 163—164): «Допустим, мы пытаемся вспомнить забытое имя. Состояние нашего сознания весьма специфично. В нем существует как бы провал, но это не совсем провал. Эта пустота чрезвычайно активна. В ней есть некий дух искомого слова, который заставляет нас двигаться в определенном направлении, то давая нам возможность почти физически ощущать свое приближение к цели, то снова уводя нас от желанного слова. Если нам в голову приходит неверное слово, эта уникальная пустота немедленно срабатывает, отвергая его. Это слово не соответствует ей. Для разных слов эта пустота ощущается по-разному, при этом она всегда лишена содержания и именно поэтому ощущается как пустота. Когда я тщетно пытаюсь вспомнить, как звали Сполдинга, я осознаю себя гораздо дальше от цели, чем когда я пытаюсь вспомнить имя Боулса. Существует бесчисленное множество осознаний потребности, ни одному из которых нельзя дать название и тем не менее отличных друг от друга... Ритм слова, которое мы ищем, может присутствовать, не выражаясь при этом в звуках, или это может быть неуловимое ощущение начального гласного или согласного, которое манит нас издали, не принимая отчетливых форм. Каждому из нас знакомо ощущение ритма забытого стихотворения, который неотвязно звучит в нашем сознании и который мы тщетно пытаемся заполнить словами... А не задумывался ли читатель когда-нибудь над тем, какое мыслительное действие представляет собой наше намерение сказать что-то еще до того, как мы это ска- зали? Это весьма определенное намерение, отличное от всех остальных намерений, совершенно определенное состояние сознания; и все-таки какая часть его состоит из конкретных сенсорных образов, слов или предметов? Скорее всего, их нет! Мгновение — и слова и предметы возникают в нашем сознании, антиципирующее намерение и чудо исчезают. Но как только начинают возникать в соответствии с этим намерением слова, оно приветствует и принимает их, если они соответствуют ему, или отвергает их, признавая неверными, если они не соответствуют ему. Единственно как можно назвать это, — намерение сказать то-то и то-то. Вероятно, добрая треть нашей психической жизни состоит из таких мгновенных предварительных представлений схем мысли, еще до того, как они выразятся в какой-то форме». В какой же форме существуют эти намерения и ощущения? Это безусловно мысли, и тем не менее они не имеют языковой формы. Зачем бы нам приходилось искать нужное слово, если эта мысль не что иное, как элемент внутренней речи? Эта проблема нашла весьма четкое выражение у Выготского: «...течение и движение мысли не совпадают прямо и непосредственно с развертыванием речи. Единицы мысли и единицы речи не совпадают. Один и другой процессы обнаруживают единство, но не тождество... Легче всего убедиться в этом в тех случаях, когда работа мысли оканчивается неудачно, когда оказывается, что мысль не пошла в слова, как говорит Достоевский... на деле мысль имеет свое особое строение и течение, переход от которого к строению и течению речи представляет большие трудности...» (стр. 376—377). Выготский нарисовал картину предельно ясно, сказав: «Мысль не просто выражается в слове, а совершается в нем». Для Выготского внутренняя речь — это не просто беззвучное проговаривание предложений, как считал Уотсон, это особая форма речи, лежащая между мыслью и звучащей речью, как ясно сказал об этом Выготский в своей классической работе «Мышление и речь»: «Мысль не состоит из отдельных слов — так, как речь. Если я хочу передать мысль, что я видел сегодня, как мальчик в синей блузе и босиком бежал по улице, я не вижу отдельно мальчика, отдельно блузы, отдельно то, что она синяя, отдельно то, что он без башмаков, отдельно то, что он бежит. Я вижу все это вместе в едином акте мысли, но я расчленяю это в речи на отдельные слова... Оратор часто в течение нескольких минут развивает одну и ту же мысль. Эта мысль содержится в его уме как целое, а отнюдь не возникает постепенно, отдельными единицами, как развивается его речь. То, что в мысли содержится симультанно, то в речи развертывается сукцессивно. Мысль можно было бы сравнить с нависшим облаком, которое проливается дождем слов» (стр. 378). Еще одну увлекательную линию доказательств того, что мысль в большинстве случаев независима от словесной формулировки, можно найти в замечаниях великих ученых, математиков и художников об их творческом мышлении. Небольшая книга Б. Гизлина «Процесс творчества» (Ghiselin, 1955) содержит много свидетельств существования некоторого начального «инкубационного» периода идей или проблем, за которым вдруг следует неожиданное решение, а потом творец сталкивается с огромной трудностью — перевести результаты своего мышления в словесную форму. Особенно интересны в этом отношении интроспективные наблюдения Альберта Эйнштейна (см.: Ghiselin, 1955, р. 43): «Слова языка, в той форме, в которой они пишутся или произносятся, не играют, как мне кажется, никакой роли в механизме моего мышления. Психические сущности, которые, по-видимому, служат элементами мысли, являются некими знаками или более или менее явными образами, которые могут «произвольно» воспроизводиться и комбинироваться. Существует, конечно, определенная связь между этими элементами и соответствующими логическими понятиями. Ясно также, что желание прийти к логической связи понятий является эмоциональной основой этой довольно туманной игры с упомянутыми элементами. Но с психологической точки зрения эта комбинаторная игра занимает, по-видимому, существенное место в продуктивном мышлении—прежде чем возникает какая-то связь с логической конструкцией, выраженной в словах или каких-либо других знаках, которые могут быть переданы другим людям. Упомянутые выше элементы существуют для меня в визуальной, а некоторые в двигательной форме. Конвенциональные слова или иные знаки тщательно подыскиваются уже на второй стадии, после того как эта ассоциативная игра, о которой я говорил, приобретет достаточно устойчивый характер и сможет быть воспроизведена по произвольному желанию... На этой стадии, когда возникают слова, они, во всяком случае у меня, возникают в звуковой форме, но это происходит, как я уже говорил, только на второй стадии». Вот лишь немногие аргументы против отождествления мышления и речи. Очевидно, нельзя отождествлять мышление ни с речью, ни с языком. Но тем не менее язык играет важную роль в некоторых когнитивных процессах. Процессы, связанные с памятью, часто определяются при помощи термина «словесное опосредование» (verbal mediation). С этой конкретной области мы и начнем наше рассмотрение вопроса о влиянии языка на познавательные процессы. ЯЗЫК И ПАМЯТЬ Словесное кодирование Одним из традиционных приемов экспериментальной психологии является эксперимент с отсроченной реакцией. Например, испытуемый видит, как экспериментатор прячет определенное вознаграждение—чаще всего пищу, — после чего необходимо подождать определенный период времени, прежде чем пытаться добраться до этого вознаграждения. Продолжительность отсрочки, после которой может быть успешно выполнено задание, может различаться по разным параметрам. Для некоторых животных максимальная задержка — всего лишь несколько секунд. Для человека, однако, задержка может быть сколь угодно долгой. (По существу, если используется письмо или другие формы символической записи, задержка может даже превысить продолжительность памяти живущего человека, как это происходило, например, в случае поиска клада по древней карте или по какому-то зафиксированному ключу.) Было обнаружено, что дети, которых обучали словесным формулировкам различных альтернатив, встречающихся в эксперименте, повторяли словесное описание и после задержки (например, «орех находится под красной шапочкой») и, таким образом, сохраняли определенный набор реакций в течение продолжительного периода времени и при различных изменениях ситуации. Значит, ребенок в состоянии проложить мост через временной провал при помощи словесного опосредования. Много исследований такого рода было осуществлено в Соединенных Штатах Америки (см., например, обзор Spiker, (1963) и в Советском Союзе. Вывод из этих исследований таков, что человек может формулировать некоторое словесное правило, которое он использует для управления своим поведением в психологических экспериментах определенных типов и, вероятно, в соответствующих типах реальных жизненных ситуаций. Эксперименты с решением задач человеком сильно отличаются от подобных экспериментов с животными, потому что в первом случае средством решения задач является вербальное мышление. Отчасти это объясняется тем, что решение может легко сохраняться в памяти в вербальной форме. Но существует и более убедительное свидетельство роли вербальной репрезентации в памяти. Я имею в виду тот факт, что многое из того, что мы запомнили, искажается именно потому, что хранится в вербальной форме, — потому что не все может быть точно отражено в словесном «резюме». Вербальная память — это палка о двух концах. Это ясно проявляется в экспериментах по исследованию запоминания визуальных аспектов стимула — например, формы или цвета. Многие подобные эксперименты показали, что в памяти зрительные образы могут искажаться, чтобы точнее соответствовать своим словесным описаниям (см., например, Glanzer, Clark, 1964; Lantz, Stefflre, 1964). Классическое исследование в этой области было проведено в 1932 г. Кармайклом, Хоганом и Уолтером под названием «Экспериментальное исследование влияния языка на воспроизведение визуально воспринимаемой формы» (Carmichael, Hogan, Walter, 1932; см. также Herman, Lawless, Marshall 1961). В этих экспериментах испытуемым предлагался набор из двенадцати рисунков, каждый из которых мог быть воспроизведен неоднозначно; например, при выполнении подобного задания испытуемым легче хранить в памяти 12 словесных описаний и создавать образы в соответствии с этими описаниями, чем хранить в памяти сами 12 изображений. Запоминание реально происходивших событий, конечно, также подвергается изменениям, вызванным словесной формой кодирования. Это особенно четко проявляется на примере слухов, где, очевидно, запоминание событий в словесной форме изменяется со временем под влиянием стереотипов и экспектаций. Этот феномен может быть воспроизведен и в лабораторных условиях, в экспериментах, где задачей испытуемых является передача некоторого описания или истории друг другу, как в старой игре в «телефон» (см., например, Bartlett, 1932; Allport, Postman, 1947). Какого рода изменения происходят с хранящимися в памяти историями и событиями? Во-первых, уравнивание (levelling); многие события выпадают из памяти, история приобретает более короткий и схематичный вид. Но в то же время происходит уточнение (sharpening): некоторые детали вдруг приобретают особую отчетливость и всегда повторяются при пересказе. И, наконец, ассимиляция в соответствии с некоторой схемой, или стереотипом, или экспектациями. В известной мере мы запоминаем события так, как нам этого хочется; то, что мы запомнили, часто изменяется в соответствии с нашими предубеждениями или желаниями и становится, таким образом, более достоверным или приемлемым для нас. Это явление схематизации запоминаемого Дж. Миллер называет перекодированием в своей известной статье, посвященной проблеме памяти, — «Магическое число семь плюс или минус два» (Миллер, 1964). В этой статье Миллер приходит к выводу, что человек может хранить в непосредственной памяти не более 7 ± 2 «сгустков» информации, и говорит о своего рода экономии мышления, которая происходит благодаря соединению многих вещей в один «сгусток». Так, легче запомнить список из семи случайных букв в виде списка из семи случайных слов, хотя в семи словах содержится гораздо больше букв, чем в списке из семи букв. Я предполагаю, что один из способов «сгущения» в памяти — это перекодирование продолжительного впечатления в форме короткого описания — может быть, даже в одно слово — в надежде на то, что впоследствии детали могут быть восстановлены благодаря хранению в памяти краткого вербального описания или ярлычка. Для чего нужна такая схематизация в памяти? На этот вопрос можно ответить самым простейшим примером. Если вы хотите вспомнить, что произошло вчера, например, и если бы в вашей памяти не было бы такой схематизации, вам пришлось бы восстанавливать в памяти весь день с той же скоростью, с какой вы его прожили. Очевидно, таким образом вы ничего не добьетесь. У вас уйдет целый день на то, чтобы вспомнить вчерашний день! Отсюда ясно, что мы должны сокращать то, что запоминаем, до того момента, когда получаем своего рода резюме. Как происходит подобная редукция, представляет для нас еще во многом тайну. Весьма интересные соображения с точки зрения неврологии содержатся в работе Пенфилда и Робертса (Пенфилд, Роберте, 1964). Детская амнезия С памятью связаны две основные проблемы — хранение и извлечение. Допустим, что информация как-то хранится в памяти, каким же тогда образом она извлекается оттуда, когда она нам нужна? С такой проблемой мы сталкиваемся, пытаясь вспомнить что-то происшедшее с нами в прошлом. Обычно отыскать в памяти то, что нужно, нам помогает некоторая словесная формулировка, но этот удобный способ малопригоден, когда мы пытаемся вспомнить свое раннее детство. Многие люди практически не помнят, что происходило с ними до двух или трех лет. Почему же детство так ускользает из памяти? Фрейд считал, что воспоминания о раннем детстве на самом деле существуют в бессознательном взрослого человека, но они недоступны для осознанного воспроизведения, потому что связаны с подавленными влечениями детской сексуальности. Действительно ли это «подавление» делает для нас недоступными ранние воспоминания или на это есть другие причины — причины когнитивного характера? Ж. Пиаже (Piaget. 1962b) тоже занимался исследованием подобных проблем, и этот вопрос был также очень глубоко рассмотрен психологом Э. Шахтелем (Schachtel, 1959). Когнитивный подход к этой проблеме открывает много интересных аспектов той роли, которую играет язык в запоминании. Шахтель выдвигает несколько серьезных возражений против позиции Фрейда. Он указывает, что фрейдовское толкование подавления воспоминаний, связанных с детской сексуальностью, не может объяснить, почему взрослый утрачивает все воспоминания раннего детства. Более того, нельзя вернуть такие воспоминания в сознание даже средствами психоанализа или какими-либо другими способами стимуляции памяти. Шахтель утверждает, что сохранение воспоминаний раннего детства невозможно по причинам строго познавательного характера, а именно потому, что «категории (или схемы) памяти взрослого неприемлемы для впечатлений раннего детства и поэтому не могут служить основой для сохранения этих впечатлений и их последующего воспроизведения. Функциональные возможности сознательной памяти взрослого обычно ограничены теми типами впечатлений, которые осознаются взрослым и на которые он способен». Автор хочет тем самым сказать, что ребенок воспринимает мир настолько иначе, чем взрослый, что эти два мира практически непостижимы друг для друга. Подумайте только, как трудно представить себе, о чем думает и что чувствует маленький ребенок — не говоря уже о младенце. Одна из причин этого, конечно, состоит в том, что в процессе роста происходит и развитие познавательных процессов. Другая причина связана с тем фактом, что взрослые говорят о своих ощущениях и воспоминаниях и, как мы уже отмечали, стремятся кодировать и хранить свои ощущения в языковой форме. Иначе говоря, мы можем проделать путь назад в памяти взрослого к какому-то воспоминанию, восстанавливая его по словесному описанию или «ярлыку»; таких словесных ярлыков нет в распоряжении ребенка для описания самых ранних впечатлений. Шахтель замечает, что, если попросить взрослого рассказать о своей жизни, он следует неким стандартным «вехам», принятым в его культуре, обращая внимание на такие факты, как образование, вступление в брак, работа, путешествия и т. п. Эти воспоминания схематичны и обычно не обладают живостью и силой реальных впечатлений. Жизнь и рассказ о ней лежат в разных плоскостях, и лишь очень искусный писатель может вдохнуть жизнь в какое-то ретроспективное описание. (Так, рассказывая о своем состоянии во время наркотического опьянения, люди часто говорят, что его невозможно описать словами, но заметьте, что то же самое можно сказать о наших повседневных переживаниях.) Прежде чем вернуться к проблеме детской амнезии, стоит рассмотреть эффект пересказа своих жизненных впечатлений. Сартр в своем романе «Тошнота» (1959, р 56—58) очень живо описывает эту дилемму — жизнь или воспоминания о ней, борьбу между эмпирическим и символическим, или «рассказываемым». «И вот о чем я подумал: чтобы самое банальное событие превратилось в приключение, вы должны (и этого вполне достаточно) начать о нем рассказывать. Именно это одурманивает людей, любой человек — это рассказчик историй, он живет в мире своих рассказов и рассказов других, и все, что происходит с ним, он видит через призму этих рассказов, и он старается прожить жизнь так, словно рассказывает одну большую историю. Но приходится выбирать — или жить, или рассказывать. Например, когда я был в Гамбурге с одной девицей Эрной, которой я не очень-то доверял и которая меня боялась, я жил очень странной жизнью. Но я был в самой гуще этой жизни и не думал о ней. И вот однажды вечером в маленьком кафе в Сан-Паули девица удалилась в дамскую комнату. Я остался один, фонограф играл «Голубые небеса». Я начал рассказывать самому себе, что произошло с тех пор, как я осел здесь... И вдруг у меня появилось острое ощущение приключения. Но вернулась Эрна, села рядом и обняла меня за шею, и я ненавидел ее, сам не зная почему. Теперь я понимаю: пришлось снова возвращаться к жизни и дух приключения исчез. Пока вы просто живете, ничего особенного не происходит. Меняются декорации, приходят и уходят люди, вот и все. Ничего не начинается. Дни ползут за днями без всякого ритма и смысла, в бесконечной, монотонной последовательности... Такова жизнь. Но все меняется, когда вы начинаете рассказывать о жизни; никто не замечает этой перемены: это можно доказать тем, что люди называют некоторые истории правдивыми. Как будто вообще бывают правдивые истории; события происходят одним образом, а мы рассказываем о них совершенно иначе. Например, вы вроде бы начинаете рассказывать с самого начала: «Был чудный осенний вечер. Это было в 1922 году. Я тогда был клерком у нотариуса в Маромме». А на самом деле вы начали с самого конца. Он незримо присутствовал в вашем рассказе, и именно он заставил вас выбрать для начала такие значительные и пышные слова. «Я пошел прогуляться. Сам того не замечая, я вышел из города, мои мысли были заняты денежными затруднениями». Если взять это предложение отдельно, само по себе, оно просто означает, что человек был озабочен, угрюм, ему и не снилось никакое приключение — как раз то состояние, в котором мы не замечаем, что происходит с нами. Но и тут незримо присутствует конец, все изменяя. Для нас человек уже стал героем какой-то истории. Его угрюмость, его денежные затруднения мы принимаем ближе к сердцу, чем собственные, все они видятся нам в свете будущих страстей. История развертывается с конца: мы не перескакиваем легкомысленно с одного события на другое, не нагромождаем эпизоды хаотически, все они стянуты концом истории, который выстраивает их в строго определенном порядке, и каждый доследующий эпизод истории заставляет всплывать какой-то предыдущий: «Была ночь, улица была пустынна». Эта фраза брошена как бы между прочим, она кажется ненужной, но мы не позволяем себе так думать и откладываем ее «на потом». Это такой элемент информации, ценность которого мы сможем определить впоследствии. И мы чувствуем, что герой переживает все события этой ночи как предвестники, как обещания каких-то будущих событий или что герой воспринимает только такие события, оставаясь слепым и глухим ко всем прочим, которые не сулили приключения. Мы забываем о том, что никаких будущих событий пока нет, что человек просто шел по улице ночью, ни о чем не подозревая, и, хотя ночь могла предложить ему множество сюрпризов, он был лишен возможности выбрать. Я хотел, чтобы события моей жизни следовали друг за другом, как в воспоминаниях о жизни. Вы тоже можете попытаться поймать за хвост птицу времени». Мы можем связать этот отрывок из Сартра с проблемой детской амнезии. По этому поводу Шахтель приводит два основных замечания: 1) у ребенка нет схем, нет внутренней системы для сохранения своих самых ранних впечатлений; 2) те схемы, которыми он позже в детстве овладевает, не годятся для интерпретации или перекодирования его ранних впечатлений. Как же мы можем представить себе, каким видится мир ребенку, прежде чем у него сформируются такие понятия, как постоянство предметов или сохранение количества? По мере того как ребенок растет, меняются относительные размеры предметов, и в то же время эти предметы получают названия, организуются, группируются и перегруппировываются в новые категории на основе языка, которым овладевает ребенок. Есть еще один важный момент, сильно отличающий впечатления ребенка от впечатлений взрослого. Сначала ребенок в основном полагается на проксимальные ощущения (запах, вкус, осязание), и только позднее становятся доминирующими дистальные (зрение, слух). Наш запас слов для передачи проксимальных ощущений не является адекватным. Более того, такие ощущения часто становятся табу и, по-видимому, вызывают более сильное удовольствие или отвращение, чем ощущения, полученные от дистальных рецепторов. Ребенок овладевает хорошо развитым словарем для передачи ощущений, полученных через зрение и слух, но это не помогает ему зафиксировать свои ранние впечатления так, чтобы их можно было извлекать из памяти. Поэтому можно предположить, что большинство ранних воспоминаний ребенка связано со стимулами, которые стали ему недоступны, — стимулами проксимальных ощущений, стимулами, попавшими в категории, отличные от тех, которым он обучается в дальнейшей жизни, стимулами, которые он воспринимает совершенно иначе, чем взрослый. Неудивительно, что Пруст считал необходимым принимать определенные позы, чувствовать определенные запахи и т. п., чтобы оживить воспоминания раннего детства в своих «поисках утраченного времени». Можно кратко сформулировать аргументы Шахтеля следующим образом: наши воспоминания о впечатлениях раннего детства, возможно, не столько сознательно подавляются, сколько недоступны для воспроизведения, хотя и хранятся в памяти. У нас есть, однако, разнообразные средства для передачи собственных впечатлений, язык — лишь одно из них, хотя и очень удобное во многих отношениях. Очень обидно, конечно, что наши ранние впечатления обычно не вызываются в памяти без специальных приемов. Но как обстоит дело с нашими первыми воспоминаниями — воспоминаниями, которые состоят из зрительных образов и ощущений и которые доступны нам потому, что они зафиксированы при помощи некоторого вербального кода? Я боюсь, что даже и в этом случае, когда наши собственные впечатления хранятся в памяти в оформленном виде, мы никогда не можем знать, до какой степени эти зрительные образы изменились под влиянием вербального кодирования. В качестве крайнего случая взаимодействия различных способов репрезентации в памяти рассмотрим следующую реминисценцию Ж. Пиаже (1962b, р. 187—188). «Есть еще вопрос о воспоминаниях, зависящих от других людей. Например, одно из моих первых воспоминаний относится к тому времени, если не ошибаюсь, когда мне шел второй год. Я все еще могу видеть, и весьма отчетливо, сцену, в правдивость которой я верил до пятнадцатилетнего возраста. Я сидел в коляске, которую моя нянька катила по Елисейским полям, когда какой-то человек попытался похитить меня. Я зацепился за ленту, которой был привязан, а моя нянька храбро пыталась заслонить меня от похитителя. Она получила несколько царапин, которые я до сих пор, хотя и смутно, вижу на ее лице. Затем собралась толпа, подошел полицейский в короткой накидке и с белой палочкой, и похититель пустился наутек. Я все еще явственно представляю себе всю эту сцену, мне даже видится, что все это происходило недалеко от станции метро. Когда мне было лет пятнадцать, мои родители получили письмо от бывшей няньки, в котором она сообщала, что вступила в Армию спасения. Она хотела признаться во всех старых грехах, и в особенности вернуть часы, которыми ее наградили в связи с этим случаем. Всю эту историю она сама выдумала, подделав и царапины. Значит, в детстве я, должно быть, слышал рассказы об этом случае, в который верили мои родители, и спроецировал его в прошлое в форме зрительной памяти, что являлось по существу воспоминанием о воспоминании, но было ложным. По этой причине можно усомниться во многих воспоминаниях о реальных событиях». В таких условиях очень трудно до конца следовать призыву древних «Познай самого себя! » Это напоминает чтение газет — вы должны принять на веру, что события и их описания соответствуют друг другу, а вы знаете, насколько это может быть рискованно. ЯЗЫК И КОГНИТИВНОЕ РАЗВИТИЕ Теперь уже читателю, должно быть, ясно, что язык не объемлет всех познавательных процессов, но мы должны подробнее рассмотреть, какую роль играет в них язык. Язык является одним из способов репрезентации. Если понимать последний термин буквально, мы имеем дело именно с ре-презентацией, то есть с проблемой появления однажды пережитых впечатлений еще раз через какое-то время. Как и при обсуждении проблем памяти, нас интересует вопрос о внутреннем кодировании впечатлений. Психолог Дж. Брунер (Bruner, 1966) выделил два основных способа репрезентации, противопоставив их языковой репрезентации. Примитивный, но часто полезный метод репрезентации — через действие. Некоторые вещи лучше всего показать, проделав их самому — например, использовать инструмент, завязывать узлы и демонстрировать другие моторные навыки. Возможно, многие действия, которые мы знаем, как выполнять, репрезентируются при помощи каких-то моторных образов. Дети многому научаются путем активных манипуляций, и есть множество оснований считать, что «предписывающая» (enactive) репрезентация является одним из ранних способов репрезентации объектов. Предписывающая репрезентация ограничена, однако, тем, что она организована в последовательность, которую трудно нарушить. Если вы освоили путь от дома до работы, запомнив определенный ряд левых и правых поворотов, вам придется очень трудно, если вдруг вы обнаружите, что потерялись, потому что у вас нет общей репрезентации этого пути. Если у вас есть карта (или зрительный образ) пути, вы сможете, однако, изучить его вдоль и поперек и определить свое местоположение и дорогу. Существует и другой, более компактный способ репрезентации, в основе которого лежат зрительные образы. Этот способ дает возможность свободной от действия репрезентации. И все-таки самым гибким из свободных от действия способов репрезентации является язык (и другие символические системы, изобретенные человеком, например математические системы). Такие системы, как язык, дают возможность образовать новые символы для репрезентации абсолютно всего — даже вещей, которые нельзя ощутить или увидеть. Имея в своем распоряжении правила комбинации и перекомбинации, подобные грамматике, мы обладаем разнообразными возможностями, позволяющими выйти за пределы вещей и событий, находящихся в сфере нашего непосредственного восприятия. Популярное:
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-03-25; Просмотров: 1184; Нарушение авторского права страницы